Велимир Хлебников и Вячеслав Иванов в Баку

М. Альтман. Из того, что вспомнилось




     М.С. Альтман, ныне профессор, доктор филологических наук, учился в Бакинском университете у Вячеслава Иванова. Воспоминания о Хлебникове, основанные на дневниковых записях 20-х годов, написаны по просьбе публикатора. Печатаются в отрывках.



В 1920 году его ко мне привёл А.Е. Кручёных. Хлебников произвёл на меня странное впечатление. Косматый, лохматый, с длинными нечесаными волосами, со спутанной бородой, высокого роста, он показался сразу же особенным. Было что-то в нем детски трогательное; среди всех кругом него выпячивающих себя Хлебников один был воплощением начала полного забвения себя. В сравнении с ним толстовский Платон Каратаев мог бы показаться человеком с претензиями... Больше всего походил он на дерево, не только характером, но и внешностью. Он был высок и строен, но, как бы извиняясь за свой рост, порою сутулился. Однако, в отличие от недвижных деревьев, Хлебников страстно любил скитаться. Беспечность его была невероятна. На мой ему вопрос, есть ли у него враги, он ответил: „Нет”, а затем прибавил: „Есть; пожалуй, один враг — холод”.

Вячеслав Иванов определенно считал Хлебникова явлением необычайным. Один раз он мне сказал: „От Хлебникова пахнет святостью, этот запах святости я чувствую немедленно при входе его в комнату”. А в другой раз В.И. мне сказал, что Хлебников находится между гениальностью и безумием.

Я не могу ничего определенного сказать ни об уме, ни о сердце Велимира, тем не менее мне, да и не мне одному, было очевидно, что и ум, и сердце его небычайны. Вот кто воистину был новый человек, не нашей породы, даже, казалось, уже не нашей природы. Последнее было, конечно, ошибкой: природа в конце концов его одолела. „Не вынесла душа поэта... ” своего же тела. Душа поэта... нет, больше — душа героя. А Велимир, разумеется, был героем, и я вспоминаю, как на мой вопрос, отчего Вячеслав Иванов, которого он и любил и чтил, не кажется ему идеальным, он ответил: да потому, что его жизнь не героическая.

В чем же героизм Хлебникова? Да в том, что он был, как никто, свободен и независим. Если ему можно было в чем-нибудь завидовать, так это больше всего в той минимальности “благ”, которыми он вполне удовлетворялся. И в самом деле, не увеличение доходов, а уменьшение расходов — вот что может обеспечить человека и сделать его беспечным.

Вспоминаю, как однажды при чтении у В.И. мною своего дневника Хлебников заметил, что дневник — это уже мемуары. Писать нужно не дневник, а минутник, и вести эти записи с точностью до одного мгновения.

Порою Хлебников совершенно забывал свои стихи; бывало, при нем прочтут стихотворение, и он похвалит какой-нибудь стих и спросит, кто это написал? А потом оказывается, что стихотворение-то самого Хлебникова, а он об этом совершенно забыл. Больше я никогда не встречал человека, у которого бы в такой степени отсутствовало чувство собственности и вообще всякая “ячность”.

Как-то после моего возвращения из Персии в Баку я встретил Хлебникова грустно бредущим по берегу Каспия.

— Отчего вы в грустях, Велимир?

— Хочу в Персию: все едут, а я вот один не еду.

Вскоре, впрочем, поехал и он. О его “прибытии” в Персию мне, между прочим, рассказали следующее. Уже очень близко от входа в порт Энзели, там, где капитан русского корабля сдает управление персидскому лоцману и при этом, естественно, происходит некоторая задержка, Хлебников, горя нетерпением скорее вступить на легендарную персидскую землю, каким-то способом спустился с парохода и по воде в одежде добрался до берега! Рассказ явно фантастический, и за его достоверность я отнюдь не ручаюсь. Привожу его лишь, чтобы показать, каким Хлебникова представляли близко его знавшие и какими он уже при жизни обрастал легендами.



Публикацию подготовил Александр Парнис

Воспроизведено по: «Литературная газета» 13.10.1985




     Для понимания судеб российских евреев в революционную эпоху в высшей степени целесообразно ознакомиться с одним поистине уникальным человеческим документом — изобилующей выразительнейшими деталями «Автобиографией» видного филолога М.С. Альтмана (1896–1986), написанной в конце 1970-х годов. Уникальность этого документа [Автобиографическая проза М.С. Альтмана. — В кн.: Минувшее. Исторический альманах. 10. М.–СПб., 1992, с. 208, 213. См. также  Альтман М.С. Разговоры с Вячеславом Ивановым. СПб., 1995] в том, что его автор с предельной искренностью рассказал о своих поступках, мыслях и чувствах; другого подобного образца искренности я просто не знаю.
      Прежде чем цитировать рассказ М.С. Альтмана, необходимо пояснить, что, начав свой жизненный путь как чуждый и даже враждебный всему русскому человек, закономерно присоединившийся к большевикам, Моисей Семенович с конца 1921 года пережил глубокий переворот, причем решающую роль сыграло его тесное общение с двумя очень разными, но — каждый по-своему — замечательными представителями русской культуры — Вячеславом Ивановым и Велимиром Хлебниковым. М.С. Альтману было к тому времени двадцать четыре года, он прожил затем редкостно долгую жизнь, в которой были и успехи, и тяжкие невзгоды (так, в 1942–1944 годах он по ложному обвинению находился в ГУЛАГе). Незаурядный филолог, он опубликовал в 1920–1970-х годах около сотни работ, главное место среди которых занимают исследования жизни слова в творчестве Гомера и — таков был его диапазон — Достоевского (эти работы М.С. Альтмана ценил М.М. Бахтин). Своего рода “итог” его пути получил выразительное воплощение в следующем эпизоде.
      В 1970 году М.С. Альтман побывал в США, в частности для того чтобы повидать своего двоюродного брата Давида Аронсона, с которым он дружил в отроческие годы; затем брат — еще до 1917 года — эмигрировал в США и сделал там блистательную духовную карьеру: к 1970 году он возглавлял еврейскую религиозную общину Лос-Анджелеса, насчитывающую 500 тысяч (!) человек, и одна из улиц этого знаменитого города была названа его именем уже тогда, при его жизни (это характерно для еврейских обычаев, внедренных после 1917 года и в России). Однако дружба с двоюродным братом не смогла возобновиться, так как тот потребовал от Моисея Семеновича пользоваться не русским языком (хотя свободно владел им с детства), а либо еврейским, либо английским. Как отметил М.С. Альтман, на том его отношения с братом и „кончились”.
     Но обратимся к его рассказу о начале жизненного пути. Он родился в городке Улла Витебской губернии и получил, так сказать, полноценное еврейское воспитание. Об “основах” этого воспитания он говорит, например, следующее:

     Вообще русские у евреев не считались “людьми”. Русских мальчиков и девушек прозывали “шейгец” и “шик-са”, т.е. “нечистью” ‹...› Для русских была даже особая номенклатура: он не ел, а жрал, не пил, а впивался, не спал, а дрыхал, даже не умирал, а издыхал. У русского, конечно, не было и души, душа была только у еврея ‹...› Уже будучи (в первом классе) в гимназии (ранее он учился в иудейском хедере. — В.К.), я сказал (своему отцу. — В.К.), что в прочитанном мною рассказе капитан умер, а ведь капитан не был евреем, так надо было написать “издох”, а не “умер”. Но отец опасливо меня предостерег, чтобы я с такими поправками в гимназии не выступал ‹...› Христа бабушка называла не иначе как “мамзер” — незаконнорожденный ‹...› А когда однажды на улицах Уллы был крестный ход и носили кресты и иконы, бабушка спешно накрыла меня платком: „чтоб твои светлые глаза не видели эту нечисть”. А все книжки с рассказами о Богородице, матери Христа, она называла презрительно „матери-патери” ‹...› ”

     (Cтоит отметить, что “патери” — это, по всей вероятности, неточно переданное талмудическое поношение Христа, чьим отцом якобы был некий Пандира-Пантера: Христа, как известно, именовали Сын Девы, а ‘дева’ по-гречески — “парфенос-партенос”, из чего возник этот самый талмудический „сын Пантеры”. — В.К.)

     Таковы были основы духа юного Моисея, и вполне закономерно, что он с восторгом встретил Октябрь. К тому времени он учился на медицинском факультете Киевского университета, куда поступил в 1915 году. Власть большевиков установилась на Украине после длительной войны с петлюровцами.

     Я предвидел победу большевиков, и еще до окончания их войны выпустил газетный листок, где это населению предвещал. „Мы пришли!” — писал я в этом листке. И вот когда большевики одолели, они, прочтя листок, изумились и... назначили меня редактором уже официальной газеты... Я фанатично уверовал в Ленина и “мировую революцию”, ходил по улицам с таким революционным выражением на лице, что мирные прохожие не решались ходить со мной рядом... Писал я в “своей” газете статьи предлинные и пререволюционные... В городе на меня смотрели с некоторым страхом... А деньги у меня завелись: я за каждую свою статью получал построчно, а строчек в них было много (больше, чем обычно в газетных статьях). И я, после выхода в печать, ревностно число строк пересчитывал ‹...›
      Однажды мне сообщили, что в селе ‹...› вымогают у евреев деньги якобы для государства. Я решился в это дело вмешаться ‹...› Мне из Чека выдали отряд, и я с ним отправился в село.
(с. 219–221)

      Далее следует долгий подробный рассказ о столкновении в селе со своего рода махновской вольницей. В частности, сельский вожак по имени Люта так отнесся к явившемуся в село Альтману:

     — Разные, — начал он, — существуют большевики: есть такие, которые против капитала, и есть такие, что за капитал. Вот мы с вами против капитала, а приехавший за капитал. Кто из вас желает что сказать? — спросил он и при этом взял пистолет в руки ‹...›
(с. 221)

     В результате Моисея Семеновича чуть не убили, но в конце концов командир отряда ЧК спас его. Разумеется, на вольномыслие крестьянских вожаков можно было ответить из пулеметов (что сплошь и рядом делалось), но М.С. Альтман пришел к следующему выводу: „трудно еврею переносить русскую революцию”, и прекратил попытки “руководить” ею (с. 222). Правда, от революции вообще он пока не отказался и в июне 1920 года отправился осуществлять ее в Иране, где якобы началось тогда “коммунистическое” восстание с центром в прикаспийском городе Энзели (ныне — Пехлеви), на “помощь” которому был отправлен отряд Красной армии.

      Я в Энзели стал издавать газету ‹...› Выходила “моя” газета с вещательными, мной же сочиняемыми аншлагами вроде: „Шах и мат дадим мы шаху. С каждым днем он ближе к краху...” Персияне ‹...› отличались крайней (но только на словах) вежливостью. Так, когда мы впервые прибыли в Энзели, все стоявшие на улицах персы постукивали себя руками по груди и бормотали: „Болшевик, болшевик”, т.е. указывали, что они все приверженцы большевиков и рады их приходу ‹...› когда мы месяца через три покинули Энзели, эти же самые “приверженцы” стреляли в нас из всех окон.
(с. 224–225)

     После этого М.С. Альтман, в отличие от многих своих соплеменников, участвовавших в революционной деятельности, полностью прекратил ее и, в сущности, начал жизнь заново, поступив (будучи уже, как говорится, человеком не первой молодости) на первый курс историко-филологического факультета Бакинского университета, где преподавал тогда Вячеслав Иванов.
      В предисловии к альтмановской «Автобиографии» ее публикаторы совершенно справедливо подчеркнули, что она „восполняет важный пробел в отечественной мемуаристике — она позволяет по-новому взглянуть на духовную жизнь и религиозный уклад еврейских местечек, выходцы из которых, получив в большинстве случаев столь же ортодоксальное воспитание, как и М.С. Альтман, сыграли впоследствии значительную (вернее, громадную. — В.К.) роль в истории Советского государства и его культуры” (с. 206).
Кожинов В.В. Правда сталинских репрессий. —
М.: Алгоритм, Эксмо, 2005. — С.181–185


содержание раздела на Главную
Рейтинг@Mail.ru