
Стихотворение Хлебникова — странный образчик такого рода текста, где целое — понятно, а каждая строка темна, как невская вода:
Веко к глазу прилежно приставив,
Люди друг друга, быть может, целуют,
Быть может же просто грызут.
Книга войны за зрачками пылает,
Того, кто у пушки, с ружьем, но разут.
Потомок! От Костомарова позднего
Скитаясь до позднего Погодина,
Имя прочтете мое темное, как среди звезд Нева,
Среди клюкву смерти проливших за то, чему имя старинное “родина”.
А имя мое страшней и тревожней
На столе пузырька
С парой костей у слов “осторожней,
Живые пока!”.
Это вы, это вы тихо прочтете
О том, как ударил в лоб,
Точно кисть художника, дроби ком,
Я же с зеленым гробиком
У козырька
Пойду к доброй старой тете.
Сейчас всё чары — и насморк
И даже брашна,
А там мне не будет страшно,
— На смерть!
1916 (III, 16)
Ясно, что это антивоенный призыв, и потомок, скитающийся в гуще исторических фактов, летописей и легенд, должен быть вооружен не ружьями и пушками, а пристальным зрением. Из одноглазого и разутого он должен превратиться в обутого щеголя — смотреть в оба, как мандельштамовский щегол:
Но настолько же здесь имеет значение шутливая поговорка „Разуй глаза!“ — взгляни, чтобы увидеть; сбрось пелену; расширь кругозор. Перед нами еще один поэтизированный рассказ о Тайной вечере, где провидящий свою смерть поэт-Христос несет людям не меч, но мир: Тайной вечери глаз знает много Нева... Темное имя автора — Вели-мира — Виктора Хлебникова составляет вензель-монограмму ВХ, пасхальный диктант смерти и воскрешения.
Люди прилежно приставляют к глазу монокль, еще одно веко, и совершают пасхальный ритуал — христосуются, целуются. Но только их действия больше напоминают свару, грызню, чем жесты любви и милосердия. В их остекленевших зрачках пылает пламя злобы, залпов и газовых атак. Они ослеплены ненавистью.
Остается лишь надежда на будущего читателя томов — потомка, который разберется — где свершается история, а не уходит сварливым скопом в небытие. Хлебников играет на двойном значении слова ‘история’: то, что было; и то, что рассказано о том, что было. История всегда — и событие, и рассказ. Образ книги и процесс чтения проходят через весь текст: Книга войны... Потомок! От Костомарова... Имя прочтете мое... Это вы тихо прочтете о том... Путешествуя во времени (скитаясь по годам Погодина), изучая труды историков, наследник этих книжных княжеств натыкается на примечательную веху — точку схождения и расхождения жизни и смерти: Хлебников родился в тот год, когда Костомаров умер — 1885.
Основным измерителем текста становится время, оно же и управляет словесными преобразованиями. Столетие-век (созвучный с глазным ‘веком’) дробится на годы — лета, ядовитое имя — вех, пузырек с ядом — летально настолько же, насколько летальна добрая старая тетя, то есть Смерть, к которой война принуждает отправиться поэта-воина. И даже темные воды Невы напоминают о реке смерти и забвения — Лете. Велимир — это тот, кто “Велит чтить мир”. Но его же имя-монограмма, ВеХа, страшней и тревожнее склянки с ядом, на которой изображены череп и кости (костомаровский словесный осколок, опять же), так как ‘вех’ — ядовитое растение.2![]()
“Участники” стихотворения все те же, но “идеологический” колорит совершенно иной. Героиня здесь все та же ‘цикута’, но ее связь с автором подспудная, она зовется ‘бех’ и служит лекарством, а не отравой. Кости, пропитанные ядом, бешено вопят, но не о летальности, не о смерти, а о вековой памяти. Мазь лечит от забвения, груз лет только усиливает скорбь и патриотическую злободневность. Прошлое прорастает в будущее, произрастает даже некоторое надувательство, и возвращенный земле смех восстанавливает историческую справедливость. Басня «Бех» написана до начала войны и воспевает ратные подвиги предков, поэт — ревностный поборник кровопролитных побоищ, бешеный певец-воитель русской славы. В 1916 году реальная война заставляет самого Хлебникова разуть глаза, иначе взглянуть в глаза смерти.
Ядовитая цикута становится созвучной свирели мира. Цикутой также называется род флейты, свирели. И мы оказываемся слушателями поэтического соревнования двух аэдов русского футуризма, заклинающих мир прислушаться к лире и прозреть. Один вооружен свирелью Пана, цикутой, другой — флейтой водосточных труб, флейтой-позвоночником. Поэтому Владимир Набоков отправляет своего alter ego, английского писателя Себастьяна Найта на год в ученики к футуристу Алексису Пану. И не довольствуется этим. В романе «Bend Sinister» редактору лакейского журнала он дает имя Панкрат Цикутин, уклончиво указуя незадачливому читателю на связь имени с Сократом и цикутой. О других связях — с набоковским революционным тезкой, например, читатель должен догадаться сам. ‘Веко’, по Далю, — это еще и ‘кузовок’. Но об этом как-нибудь потом.