Григорьев В.П.

Francisco Leiro Lois (b. 1957 in Cambados, Pontevedra, España). Faldita (Short Skirt / юбочка). 2010. Madera de castaño (Chestnut Wood / древесина каштана). 235×85×73 cm. Exhibited «Francisco Leiro: Escultura» in Marlborough Gallery, Madrid (october – december 2010).

Словотворчество и смежные проблемы языка поэта

Продолжение. Предыдущие главы:
Слово- и мифотворчество

Назовем верояркостью
число последователей данной веры

Из рукописи (72: 16 об.; 1922)



В статье «Буря и натиск» О. Мандельштам назвал Хлебникова „гражданином всей истории” (см. Гор 1982: 157). Как ни метко это было сказано, следует подчеркнуть, что вместе с тем будетлянин был и сопричастником всей мифологии. Гражданин и сопричастник, он претендовал на большее — на “владение” историей и мифологией, в духе известных слов Пушкина о том, что история народа принадлежит поэту.

Мифология самого Хлебникова как целостная система “нелинейных” преобразований различных факторов мировой культуры заслуживает подробного специального и комплексного исследования. Это одна из наиболее актуальных тем велимироведения,1 неоценима ее роль для понимания мировоззрения поэта, для выявления основ социологии и эстетики его творчества, в то же время это — редко посещаемая исследовательская целина. То, что уже сделано в этой области, сводится к отдельным указаниям на общую роль мифологического элемента в творчестве Хлебникова и лишь на отдельные источники его мифологем (Степанов 1975, Baran 1973, 1978б, и др.). Однако система этих мифологем не изучена, не введена в научный обиход. Так что, касаясь, например, образа русалки в русской литературе, фольклористы просто игнорируют хлебниковскую поэму «Русалка» (публикуемую под названием «Поэт»),2 не говоря уж о других произведениях будетлянина, для которого образ русалки был куда более важен, чем для любого другого русского писателя.3

По существу, тема мифологии Хлебникова еще не ставилась достаточно широко, поэтому неудивительно, что и в новейшей энциклопедии «Мифы народов мира» имя будетлянина почти не упоминается. Правда, в статье «Литература и мифы» творчество Хлебникова получает краткую характеристику в мифопоэтическом плане. „Своеобразной формой поэтического мышления стала мифология для В. Хлебникова — пишут Ю.М. Лотман, З.Г. Минц и Е.М. Мелетинский (авторы статьи). — Он не только пересоздает мифологические сюжеты многих народов мира («Девий бог», «Гибель Атлантиды», «Ка», «Дети Выдры», «Вила и леший»), но и создает новые мифы, пользуясь моделью мифа, воспроизводя его структуру («Журавль», «Внучка Малуши», «Маркиза Дэзес»)”.4

Легко заметить, что упомянуты здесь лишь ранние вещи Хлебникова (самая поздняя — «Ка», 1915).5 Но его мифотворчество не только не заканчивается серединой 10-х годов — наоборот, тогда-то оно и расцветает по-настоящему, — но и не сводится к простому пересозданию сюжета или воспроизведению модели мифа.

Более или менее полный перечень одних только произведений Хлебникова, которые имеют традиционно-мифологическую основу, был бы весьма пространным, если не огромным, и потребовал бы особого и специального комментария. Задачу, необходимую и достаточную для целей настоящего раздела в рамках проблематики книги, можно сформулировать с ограничениями: продемонстрировать, без претензий на исчерпывающие данные, круг мифологических интересов Хлебникова, направления его мифопоэтического внимания, по возможности в непосредственной связи с фактами словотворчества. При этом важно, чтобы собственно славянский материал, особенно обильный в его текстах 900-х и 10-х годов, не заслонил общий смысл обращений поэта к мифологемам разного происхождения и их функции в иерархии этого своеобразного пантеона под пером атеиста и богоборца.

Филологи давно уже всматриваются в явление “крутой ремифологизации” в литературе XX в. Миф несколько неожиданно оказался „некоей емкой формой или структурой”, способной воплотить „наиболее фундаментальные черты человеческого мышления и социального поведения, а также художественной практики”. Естественно, что при этом обратила на себя внимание и сама поэтика мифологизирования в XX в., правда в основном на материале романа.6 Обсуждая и осмысливая своеобразную “мифологику” современной литературы и ее „мифологический стиль”, а также „мифологическое стилевое направление в советской литературе”, обнаруживая, что, скажем, „в произведениях Кортасара ощутимо присутствие тайны”, исследователи обобщают свои наблюдения в тезисе о „правде мифа, способной молодеть”.7 В этой связи вполне закономерно упоминается и имя Хлебникова.

Следует указать на одну знаменательную перекличку. Анализируя ряд произведений мифологического стиля, М. Эпштейн и Е. Юкина попутно замечают, что в них „жизнь, малая в эмпирическом плане, оказывается великой в плане идей”.8 Аналогичная мысль глубоко занимала Хлебникова. Мысль о величии духа, обратном величии малого, отрицательном божестве и ничтожестве поэта — полубожества с копьем времени в руке, с успехом противостоящего перьям государственных критиков, копьям пространства, так как диалектика мира такова, что в нем нередко малое больше великого (9: 10 об., 12, 12 об. и др.).9

Не совсем безболезненно категория мифологического находила себе место среди других категорий, которыми пользуются филологи, рассуждая, в частности, о фантастической литературе. Довесок “научно-” к этой последней явно противоречил попыткам теоретически и практически оправдать возрождение “донаучного” мифологического взгляда на мир. Художественная футурология, “фантастоведение”, “фэнтази”10 — и седая архаика, “пустая форма” мифотворчества, столкнувшись (или выражаясь мягче, соприкоснувшись), породили множество проблем, недоуменных реплик и критических недомолвок (ср., например, оценки критикой произведений Т. Пулатова), а в перехлестах — даже „жажду беллетризма” (ср. известную по дискуссиям позицию Л. Аннинского).

Лишь постепенно становится очевидным, что не только научная фантастика „удовлетворяет повышенные потребности современного сознания в нестандартном, оригинальном воображении”.11 В самом деле, как писал в предисловии к роману «И дольше века длится день» Чингиз Айтматов, „фантастическое — это метафора жизни, позволяющая увидеть ее под новым, неожиданным углом зрения”. С другой стороны, „энергия мифа — это, можно сказать, то, что питает современную литературу огромной первозданной поэзией человеческого духа, мужества и надежды. ‹...› Миф, включенный в реализм и сам ставший реальностью мироощущения человека, — свежий ветер, наполняющий паруса времени и литературы, устремляющий их в будущее”.12

Хлебников был одним из тех художников, кто особенно остро ощущал эту энергию мифа, кто находился у истоков (повторим слова А. Бочарова) „новой тенденции более свободного обращения с фактами реальности”.13 Архаика, которая многим из обращавшихся к творчеству будетлянина заслоняла реальный смысл его произведений и которая до сих пор нередко даже возводится в основной пафос его мировоззрения, играла у Хлебникова отнюдь не самовитую роль, служила целям, устремленным в близкое и далекое будущее, работала на занимавшие поэта главные осады — времени, слова, числа.14 Когда же поэт непосредственно обращался к будущему, то многие из его идей и предвидения лишь на поверхностный взгляд могли восприниматься как оторванные от жизни мифы. О нескольких колах из будущего этого фантаста-реалиста здесь стоит упомянуть.

К архитектурным идеям Хлебникова уже было привлечено внимание сегодняшней аудитории (Жадова 1976), а в собственно словотворческом плане нам придется к ним обращаться ниже. Нелишне напомнить, что предстоит осмысление и экологических идей поэта, в частности выдвинутого им закона для «Лебедии будущего» (IV, 289):


     Было поставлено правилом, что ни одно животное не должно исчезнуть ‹...› Крылатый творец твердо шел к общине не только людей, но и вообще живых существ земного шара.
     И он услышал стук в дверь своего дома крохотного кулачка обезьяны.
15

Понятно, что за этим образом обезьяны следует видеть, скажем, и нынешних дельфинов; строчки о липе, которая в «Ладомире» будет посылать своих послов в совет верховный, необходимо соотнести с современными “красными книгами”; от конских свобод и равноправия коров в том же «Ладомире» тянутся нити не только к Свифту и в Индию, но и к Заболоцкому, а также к нашим дням, — в частности, и в том смысле, что здесь содержится призыв ко всем нам услышать, наконец, настойчивый “стук в двери” нашего дома, которые остаются закрытыми для будетлянина.

Таким образом, хлебниковские мифологемы — это мифологемы особого рода. Не только его „своеобразный лингвистический иллюзионизм” (Гофман 1936: 3) должен быть освобожден от заведомо пейоративных оценок, изучен, понят и описан именно как совершенно своеобразная система. Но понять эту систему нельзя в изоляции от всего хлебниковского мифотворчества и от других его осад.

Известно, что Хлебников широко использовал различные инославянские слова, такие, например, как полабское Леуна, а весной 1919 г. в «Свояси» отметил, что В. Брюсов ошибочно увидел в этом словотворчество (II, 7). Однако с мифотворчеством подобные квазинеологизмы поэта несомненно связаны.16 Можно даже при некоторых существенных оговорках утверждать, что словотворчество и мифотворчество у Хлебникова — не просто две принципиально значимые, но вполне автономные стороны его идиостиля, лишь иногда сближающиеся одна с другой, а настолько прочно сросшиеся ветви его “мирового дерева”, что разъединить их и изолировать без ущерба для обеих невозможно. Это особенно очевидно для раннего периода «Снежимочки», «Девьего бога», «Песни мирязя» и других опытов (периода, некорректно именуемого словотворческим). Но это же справедливо и для периода «Ладомира» и «Зангези», если учитывать все множество текстов, в том числе рукописных.

Три постоянные осады, которые вел поэт, нашли выражение и в своеобразных мифологических именах. Одно — Числобог ‘бог времени’ (IV, 82)17 — было найдено и введено в пантеон в середине 10-х годов. Позднее Хлебников предпочитает обозначение более прямолинейное — времени бог (64: 104), а конкретные боги уравнения, т.е. выдающиеся математики, вытесняют Числобога из позднейших рукописей (75: 9 и след. и др.). Ср. также ключевое не только для перевертня «Разин» и «Ладомира» имя Лобачевского (НП, 278 и др.) и его словотворческую перифразу-мифологему Числоводск (НП, 194). Другое имя связано с осадой слова и представлено, кроме раннего и тривиального глаголовед (60: 1; 1908), двумя словосочетаниями: в прозаическом «Свояси» это боги слова (II, 8), а в поэме «Труба Гуль-муллы» — характерно гордая и вместе с тем несамоуничижительно-скромная оценка, отнесенная Хлебниковым к себе, в противопоставлении Разину, слова божок (I, 234).

В глазах самого Хлебникова его осады неравноправны по отношению к мифологии. В 1920 г. он специально подчеркивает, что для него существенны числа в рубахах Эйнштейна, сорвавшие с себя притчевые священные оболочки, мифологич‹еские› одежды (9: 10 об.).18 Тогда же, в канун открытия своего основного закона времени, он провозглашает такое противопоставление меры и веры, в иных выражениях известное с начала 10-х годов: Счет чисел, счет времени — вот очи бога (83: 4 об.). Ср. в ДС: Очи Перуна / Я продырявил в рогоже столетий (III, 386).

К мифам как явлениям словесности отношение иное. В 1908 г. Хлебников предлагает организовать Общество украшения Крыма мифом (60: 106 об.). Обсуждавшийся несколько позднее язык имен собственных (см. подробнее ВГ 1982а) должен был охватить имена из всех мифов и историй (86: 28). А в конце 10-х годов над этой задачей, которая тоже впечатляет своей масштабностью, надстраивается другая, обращенная уже не к относительно простой каталогизации, а к непосредственному созданию мировых мифов (112: 2 об.), — не частных и региональных, но именно  мировых.  Судя по всему, имелись в виду мифологические герои, такие, как Орфей или Гайавата, и общая мечта овселенить свой род, свое дедовство (V, 265), т.е. прошлое России.

Сам Хлебников и выступает как исключительно последовательный поэт-мифотворец до конца своих дней. Венцом этой его деятельности оказался образ Зангези, вобравший в себя огромный опыт обращений поэта к мировой истории и мифологии.

Успех начальной проповеди Зангези среди его слушателей вспугивает богов (III, 337), т.е. человечество, освобожденное от старых верований, как бы остается наедине с самим собой, человечеством, верующим в человечество (V, 242). Казалось бы, торжествует второй член изначальной хлобниковской оппозиции вера/мера (60: 96), а в позднейшем противопоставлении — меродатели над веродателями (74: 39). Тем не менее Зангези — это новейший мифологический герой (при всей его близости к автору), а историософия «Зангези» несет на себе явный мифопоэтический отпечаток.

Мифологизируются события древней и новейшей истории и связи между ними, а исторические ситуации получают, с точки зрения современного читателя, явно “гиперсемиотические” оценки.19 И не только исторические ситуации, но и самые заурядные бытовые. Ср. в стихотворении «Ручей с холодною водой...» (III, 136):


Аул рассыпан был, казались сакли
Буквами нам непонятной речи.

Примеры легко умножить за счет самых разных областей научного знания и явлений повседневного быта, но достаточно напомнить о двух оставленных Хлебниковым без последствий для «Досок судьбы» попытках найти закономерности в пространственном положении столиц европейских государств (1912; см. V, 173–174) и в мнимом отношении поверхностей кровяного шарика и земного шара (1915; см. 97: 5 и 2 об.) или о найденном в 1916 г. законе 365-ричности рождений (93: 26).20

Вместе с тем Хлебников упорно отстаивает и эмпирическую достоверность своих законов времени, и всеобщую значимость обнаруженных им соотношений типа 3n — смерть, 2n — жизнь, 3n·2n — гармония, 3m − 2n — борьба (при m>n; 77: 55 об., 1921). Защищая свой новый Коран, Коран чисел, поэт предвидит, что равнодушный разум бросит этим уравнениям презрительную кличку случайности ‹...› (77: 54).21 И нельзя не признать, что за 60 с лишним лет, прошедших со времени открытия “закона Велимира Хлебникова”, равнодушный разум доминировал в обращениях к “закону”, препятствуя подлинному анализу категорий необходимого и случайного, условного и безусловного, реального и воображаемого в творчестве, слово- и мифотворчестве поэта-фантаста-философа.

Одна из особенностей хлебниковского идиостиля — исключительная, может быть, даже беспримерно и, пожалуй, парадоксально высокая частотность корня бог- и соответствующего семантического поля. Это обусловлено противоположными мотивами: 1) явно выраженным настойчивым и устойчивым богоборческим пафосом поэта22 и 2) его стремлением произвести своего рода учет богов земного шара (IV, 309).23 Понятно, что немалую роль играли при этом и собственно словотворческие устремления, результатом которых было множество номинаций-преобразований, “божественных” и “антибожественных” неологизмов.

Уже в 1908 г. начинающий будетлянин, с одной стороны, явно сочувствует мечтежникам о боге, не знающем лика (60: 133), с другой — обдумывает грезоль о сое богов (60: 131).24 Поэт был убежден, что не только звезды — братья! горы — братья! — но и боги — братья! (111, 39). Поэтому богоборчество не оборачивалось дешевым богохульством, учет богов не превращался в неизменно скучное для Хлебникова простое перечисление, и ни одна из вер не подвергалась заведомой дискриминации. “На равных” сопоставлялись единобожие и многобожие, ортодоксия и сектантство, основоположники и реформаторы. Над богами можно иронизировать, но в то же время за ними стоят культуры разных народов, поэтому имена богов — это и метонимии отдельных регионов в Единой книге человечества.

Неудивительно что написанная серьезной “заумью” 19 ноября 1921 г. пьеса «Боги» (IV, 259 и след.; ср. 97: 6) мирно и полуиронически соседствует с набросками «Открытого письма Богу», к которому поэт обращался как к своего рода коллеге, сотруднику, предшественнику: Любезный Бог ‹...› вы были любезны взять на себя труд ‹...› (75: 31 об.). Это письмо — один из последних текстов поэта — предназначалось для листа VII «Досок судьбы» с предположительным заглавием «Мера — лик мира».

Среди божеств и мифологических героев у Хлебникова необходимо различать, как это следует и из сказанного выше, богов и героев “реальных”, с одной стороны, и созданных его собственным воображением, с другой.25 О языке богов мы можем судить по той же пьесе «Боги» и по одной из плоскостей «Зангези» (III, 319–321).26 О языке или языках, на которых говорят такие боги, как Бог смерти (НП, 271),27 Пчелиные боги (V, 70), азуры ‘боги жизни’ (89: 8; 1921; азу ‘жизнь’), Жар-бог (II, 264), Кажь-бог (60: 62), Делес (60: 66; ср. Велес), Летий бог ‘бог воздухоплавания’ (V, 254; он же — Стрибог), Мiродел (60: 66), Бог XX века (II, 226),28 бог землетруса (64: 48), небесничие (64: 41; Хл 1982: 166), моги (III, 337–339) и т.п., прямых указаний, как правило, нет, но очевидно, что это или русский язык (а для первых лет творчества — язык(и) славян), или звездный язык (точнее — соединение звездного языка и обыденного — III, 75).29

Однако для мифологического словотворчества Хлебникова в целом, кроме «Зангези» и ряда специальных текстов, этот вопрос не представляется существенным. Важно лишь, что в таком словотворчестве используются русские по преимуществу корни. Ср.: богевна в обращении к маркизе Дэзес (НП, 82), боженята (ср. диал.)., которые живут в божелесье (125: 43), божичи (II, 163; НП, 324), возможно, впрочем, заимствованные у Афанасьева (см. ниже), божоги (60: 13 об.)30 ляля боженя (64: 6), по всей вероятности, владеющая белорусским языком,31 огнебоги (II, 18), божестр (II, 192; ср. Днестр) и Перунепр (II, 199; ср. Днепр), богесо ‘синклит богов’ (60: 40), бозняк ‘сонм родственных богов’ (60: 39 об.), глагольную форму божел (60: 40), обожелые глаза (II, 18), богочий (60: 131 об.; подобно умночему и красочему, по разъяснению поэта ‘делающий, повинуясь оте’ — 60 :113 об.; ср. рабочий), бозничий (НП, 89; ср. возничий), божеса (Хл 1982: 166; ср. небеса) и т.п.

В тетради 1908 г. поэт пишет о себе: Людин Богович звался я (60: 50 об.), — но это, так сказать, в высоком стиле пробного стихотворного контекста. А в оголенном словотворческом ряду, перевернув несколько страниц той же тетради, мы находим корень бог- совсем с иными соседями: пегаш, лягаш, богаш, могаш (62: 61)!32 В 20-е годы пафос самобожеств (IV, 309) приводит к гордым строчкам (III, 357):


Ежели скажут: ты бог,
Гневно ответь: клевета,
Мне он лишь только до ног!

Но вместе с тем Зангези и его alter ego именуются высоким словом божестварь (III, 342 и 281), речь идет о божествинах и дело близится к божествежу (III, 342; ср. крестины и мятеж, чертеж; в «Ладомире» слова мятеж и чертеж рифмуются).

Взаимодействие мифо- и словотворчества широко захватывает у Хлебникова и область словосложения. Сравнительно слабо представлены пограничные образования типа неженки‹-›боженки (64: 57 об.), хотя ср. времыши-камыши, а отчасти и к богу-могу; о подобных фактах в структурном плане еще придется говорить ниже. Зато изобилуют и говорят сами за себя идеологией отбора сочетаемых основ такие слова, как боголом (V, 91) и боголомный (125: 23),33 (два) богоеда (НП, 275), (мы) богомеры (83:29), особенно же феноменальный неологизм богороды в «Ладомире» (I, 193):


Опять волы мычат в пещере,
И козье вымя пьет младенец,
И идут люди, идут звери
На богороды современниц.
34

Полезно здесь же напомнить о группе иронических, полуиронических и даже драматических фразо- и словопреобразований,35 существенно различных по структуре и контекстным функциям, но объединяемых тем же семантическим полем. Это — 1) показательный своей автоиронией неологический фразеологизм в богах нынче скрывается (60: 40); 2) идея починки бога в поэме «Горячее поле (Прачка)» (III, 239; ср. предложение выстругать (нового всемирного?) бога — в ее черновиках; 18: 21 и 5 об.); 3) яркий неологизм Волгохульство в набросках стихотворения о засухе и голоде в Поволжье (42: 4); 4) наречие ногомольно (II, 239); 5) каламбур на основе фамилии известного художника, знакомого поэту, в частности, по Нижнему Новгороду, — Чертородский (125: 42).

Далеко не исчерпав материалы но корню бог-, а лишь наметив выше некоторые характерные для Хлебникова мифотворческие моменты в их связях с его словотворчеством и идейными устремлениями, приходится еще более бегло остановиться на нескольких примерах из огромного разнообразия, которое предоставляет его наследие для обсуждения указанных проблем в контексте всего литературного процесса в XX в.

Оказывается почти необозримым множество “славянских” и иных “мифонеологизмов” в их весьма непростой эволюции судя по рукописям и печатным произведениям поэта. Иллюстрациями здесь могут служить прежде всего сотни мифологических “проб” из тетради 1908 г. (лишь малая часть их опубликована) и отдельные “образцы” из других рукописей и известных изданий.

Несомненно, что Хлебников был знаком со знаменитым трехтомником А.П. Афанасьева. Поэтому вполне возможно, что, например, слово-образ облакини (НП, 115) не просто возникает у поэта по аналогии с др.-рус. берегиня (берегыня), но и непосредственно восходит к тексту «Поэтических воззрений славян на природу». Во всяком случае указатель имен к первому изданию этого труда (где, кроме берегини, есть, в частности, горыня, Дубыня и Лесиня), включает очевидную перифразу того же самого смысла — облачные жены и девы.36 Ряд Времиня (НП, 110) и времыня (НП, 271), восходиня (60: 83), древини (IV, 12), езиня (НП, 241), Звездыня (60: 6), лесини (IV, 11), навини (НП, 408), небесиня (II, 31), плескиня (НП, 90), седыня воды (64: 41),37 Славиня и Словиня (60: 57), снеговини (60: 15), Шарыня и Горыня (60: 62) и т.п. у Хлебникова очень велик.38

Примерно то же можно сказать о ряде образований на -ич: небич, водич (II, 269), тьмич, облачич, звездич, яснич, сказчич, сказич, деннич, нощич, грезич, былинич (II, 263), снегич (60: 53 об.), ворожич, морочич (60: 131), немотичи и немичи (II, 187) и т.п.39 — с оговоркой о менее четко выраженном мифологическом характере образований с этим суффиксом.

Круг корней часто повторяется, ср.: Снезини (IV, 153 и след.) и Снежимочка (НП, 64–75); Славяной (II, 264; <Водяной), Славодей (НП, 70)40 и Славун (60: 116); водич (см. выше) и Водняга (60: 58); Самовой и Самовик (60: 18); Чумноуст, Чумногуб, Чумнобог (IV, 189–191); Древолюд и древини; и т.п.

На этом фоне относительно монотонных экспериментов оказываются выделенными образования с более редкими корнями типа яркого и актуального злобничий ‘дух войны’ (60: 17) или особенно краткие безаффиксные неологизмы, например, замечательное слово бух ‘одухотворение виновника ‹...› быти’ (60: 97 об.), вошедшее в стихотворение «Зеленый леший — бух лесиный...» (II, 92). Появляется даже воображаемое славянское племя — ‘пожарное семя’ будь (60: 45 об.; ср. чудь).

Производятся опыты с разложением таких имен, как Мокошь, и выделением квази(аф)фиксов типа -ошь, производящих слова вроде верошь41 и под. (II, 270–277; НП, 112–113), или с оживлением морфемы -вит в имени Световит: Теневит, струевит и т.п. (60: 81). Другие имена славянских или балто-славянских богов и низших божеств используются как таковые, например, Вила, Мава, Морана, Подага (IV, 83–84; V, 114, 179, 182, 308 и др.), особенно часто — Перун, но к ним добавляются имена типа Ховун (II, 288; НП, 69, 397), Всесущиня (IV, 163). Находят свое место и особые существа вроде конебесов (IV, 78) или конелюда (IV, 132), связанные с важнейшим для Хлебникова словом и образом конь; ср. также ужасокрыл (IV, 11).

Что касается людей, будетлян, то имя им не только упомянутые разрушительные боголомы, но и созидающие судьботесы (139: 1 об.; 1917), неборобы и небоделы (60: 14). Это люди, которые молитве противопоставляют волитву (60: 56), готовы бороться с ней даже при помощи болитвы (80: 40; 1919). Особо значим по активности, лишь отчасти объясняемой настойчивостью поэта в борьбе со слепой верой, и по многообразию словотворческих экспериментов квазисуффикс, выделенный Хлебниковым в слове молебен. О такой словотворческой и семантической находке, как равнебен (41: 2 об. и стихотворение «Война — смерть» — II, 190) см. ниже и в другом месте (ВГ 1982б). Другие слова этого ряда представлены группой окказиональных замен театральных иностранных терминов: вождебен, деебен, казебен, княжебен, ряжебен, силебен, созерцебен, хилебен (V, 256, 300)42 — и серией проб в том же стихотворении «Война — смерть»: гинебен, единебен, селебен, силебен, сулебен, сумнебен (II, 190–191). Через стадию 1915–1916 гг. (синебен и ниебен — 32: 1 об.) этот ряд продолжается в серии поздних опытов: лжебен (125: 15), нетебен, огнебен и плещебны (III, 202 и след.; ср. 41: 2 и 42: 6), могебен (III, 337–339), вездебен, оребен, тебебен и этебен (50: 8–9 об., II об. — 12 об.; 1921).

В уста упомянутой Всесущини поэт вложил реплику-вопрос, который глубоко его волновал: Можебная страна велика, и кто узнал рубежи? (IV, 163), — вопрос этот в последние годы жизни будетлянин перевел по отношению к себе в императивный план: Хоти невозможного (93: 9 и 78: 18).43 Понимать хлебниковский афористический императив не следует слишком прямолинейно. Контекстом для интерпретации афоризма должно служить, например, следующее четверостишие из «Иранской песни» (III, 130):


Верю сказкам наперед:
Прежде сказки — станут былью,
Но когда дойдет черед,
Мое мясо станет пылью.

Кое-что из неопубликованных записей также помогает осознать общий смысл хлебниковского завета. Так, в 1920 г. у глашатаев будущего человечества Уитмена и Леонардо поэт выделяет острое ощущение соборного человечества и изобретение летательных снарядов (85: 12). Примерно в это же время появляется в рукописях краткая заметка: Театр невозможного (27: 11 об.). Но уже в 1908 г. поэт следующим образом характеризовал свою деятельность: В долины невозможного я неуставающий бегун (так! 60: 138 об.). Эта самохарактеристика тесно связана у Хлебникова с началами словотворчества (интерпретацию которых читатель найдет в специальном разделе) — с обсуждением собственных неологизмов, снятием нормативных словообразовательных ограничений и последовательным введением все новых и новых словотворческих постулатов (правил, законов, принципов). Однако “воображаемая филология” и непосредственно “лингвистическая мифология” будетлянина развивались лишь как составляющие того синтеза всех трех занимавших его осад, который нашел прерванное смертью предварительное завершение в архитектонике различных плоскостей сверхповести «Зангези» и в ее заглавном образе слововеда, мифотворца, пророка, поэта и судьбопашца. Хлебников стремился решать задачи, казалось бы, вообще не имеющие решений.

Хотя невозможного, поэт называл себя и Верославом, для которого время есть сборник законов (83: 12; 1920–1921). Это выглядит парадоксом, но дело в том, что преодоление различных мифологических и собственно религиозных вер представлено у Хлебникова в двух формах. Разрушая веры простой постановкой задачи ‹:› время свято ‹,› пространство ‹—› зло (14: 8 об.; 1920–1921), поэт фактически выступал богоборцем, атеистом, предлагающим меру как сверхверу в основной закон времени. Вместе с тем Хлебникова живо занимали любые известные в истории попытки объединения вер и церквей, факты веротерпимости и т.п. Можно даже видеть в нем сторонника своеобразного “экуменического” движения, переосмысленного “пантеизма”, исповедника “всебожия”, но особого — такого, где люди и божества вместе, как Хлебников писал в начале 1913 г. А.Е. Крученых, ставя задачу сделать прогулку в Индию (V, 298).

Это, повторим, мир атеиста, который изучает вер спор и видит за ним звук воль (V, 266). Мир, где русалка равноправна с Богоматерью и ищет защиты у поэта (см. поэму «Поэт»), где Перун способен, так сказать, по соседству и по праву славянского первородства толкнуть разгневанно Христа (НП, 17 и II, 31)44 и где изречения Дзонкавы (т.е. Цзонкабы, реформатора буддизма в XV в., основателя ламаизма)45 оказываются чем-то существенным и для славянки с русою косой из поэмы «Ладомир».

В «Ладомире», при самой злободневной социальной ориентации автора, вплоть до антирелигиозного пафоса, революции в Венгрии и выступления В.И. Ленина с балкона особняка Кшесинской, именно боги, мифологические герои и исторические деятели, а также персонифицированные реки, созвездия, животные и растения, библейские и иные образы общими усилиями и как бы на равных правах создают с минимальными вкраплениями звездного языка мифологизированную картину будущего, где молния вечно носится слугой и где великие реки от имени своих народов говорят: Люблю весь мир я, т.о. мыслят глобально.

Следуя по тексту этой поэмы, упомянем, в частности, такие имена-образы, как костер, бог, созвездья Водолея, (Гончих) Псов и Девы и созвездье человечье (см. ВГ 1982а), Лобачевский и Разин, Трудомир (ср. Навруз труда и день мирового Байрама — III, 124–125), молния, (земли повторные) пророки, липа, (падшие) боги (в образе сравнения), (с алыми крылами) лебедь, столицы (в образе коня, взвившегося на дыбы), Гайавата, сообщество рек — Волга, Янтцекиянг (т.е. Янцзы), Миссисипи, Дунай и Ганг, Песня Песней, Кремль, Коненков и Шевченко, снова Разин, Гурриэт Эль Айн, сообщество богов — Изанаги (должно быть Идзанами; ошибка поэта; см. ВГ 1976: 196), Перун, Эрот, Шангти (т.е. Шан-ди), Амур, Маа-эма, Тиэн (Тиен, Тянь), Индра, Юнона, Цинтекуатль (т.е., по-видимому, Кецалькоатль), Ункулункулу, Тор и Астарта и параллельный ряд — Моногатори (т.е. Моногатари), Корреджио (Корреджо), Мурильо, Хоккусай (Хокусай), наконец, — конские свободы и равноправие коров, (свобода) Неувяда, злак, молот(ок), грядущего творцы (ср. выше творяне), будетляне, парус, птица звезд, уравненья, Баян, русалка, Печора, Нева, удары сердца, рок и колос ржи.

Не будем повторять здесь то, что попутно говорилось о «Ладомире» в других местах этой работы. Но и в нашем беглом перечне (и в целостном тексте поэмы) мы находим образы славянской, индийской, греческой и римской,46 японской, китайской, финноугорской (эстонской), индейской, древнееврейской, мексиканской, зулуской (бантуязычной), скандинавской и финикийской мифологии. Обобщенной параллелью к ним является образ Единой книги в одноименном стихотворении (III, 68), написанном верлибром, где к рекам «Ладомира» добавлены Нил, Замбези, Обь и Темза, а веры, уступающие место этой книге, представлены черными Ведами, Кораном, Евангелием и книгами монголов (т.е. ламаизмом) и шаманизмом. В 1920 г. Хлебников, таким образом, решает проблему, поставленную им почти в бурлескном плане еще в поэме «Шаман и Венера».

Можно и нужно подробнейшим образом произвести учет богов и их различных функций в творчестве самого Хлебникова. Однако это задача специального исследования. Нам достаточно указать (1) на то, что интерес поэта к верам — отнюдь не чисто этнографический интерес, (2) на то, что этот интерес вырастал из общеэкологических интересов Хлебникова, и (3) на “синтез вер”, нашедший выражение и в неологизме Зангези.

Уже в «Зверинце» Хлебников высказывает такую идею: Где мы начинаем думать, что веры — затихающие струи волн, разбег которых — виды. / И что на свете потому так много зверей (разных видов. — В.Г.), что они умеют по-разному видеть бога (НП, 286). С течением времени, как мы видели, будетлянин не только поставил конские свободы в прямую зависимость от социальных преобразований, но и предвосхитил современное экологическое мышление, в частности, образом “бабочки Хлебникова-Брэдбери” во «Взломе Вселенной» (см. ВГ 1982б).47

Без комментариев и ссылок на тексты Хлебникова отметим, что такие мифологические имена, как Заратуштра (у будетлянина: Заратустра, Зардешт, Зороастр), Ормазд и Ахриман, Кава (Каве-кузнец), Махди (Мехди),48 Деджжаль, Пань-гу (Паньгу), Ману, Пан (ср. картину Врубеля) и др., достаточно широко представленные в позднем творчестве будетлянина, служат необходимой основой для объяснения его ранних и очень разнообразных “мифологических проб” в виде ли стихотворения на тему о Фиесте и Атрее (НП, 46–50), обращений ли к орочонским мифам («Дети Выдры», а также НП, 143, 257, 291 и др.; ср. Baran 1973), к вишнуизму (стихотворение «Меня проносят на слоновых...»; ср. Иванов 1967), к Низами (см. «Медлум и Лейли», т.е. «Лейли и Меджнун», — НП, 20–212), к финноугорским (Майневайнен, т.е. Вяйнямейнен, — НП, 267; ср. образ девушки-лосося — II, 217), мордовским (НП, 215 и след.) или угрорусским (НП, 260, 448 и др.)49 верованиям. Вне широкого “экуменического” контекста эти “пробы” остаются непонятными, как и образ древневавилонского бога луны Сина (см. Хл 1982: 164–167), как и своеобразная “перелицовка” на славяно-русский лад мотивов лермонтовского «Демона» (стихотворение «...И она ответила тихо...» — НП, 251; 1911?) или образы Суэ и Суа (III, 9) — трансформации фактов мифологии чибча-муисков на территории современной Колумбии, или, наконец, образы Бальдра и Локи (Бальдур и Локки) в рукописях поэта (9: 10, 11).

Мало того, сами славянофильские истоки хлебниковского внимания к отечественной мифологии (и ее преобразования) приобретают на этом фоне со временем совсем иное, новое социальное измерение, окрепшее в годы войны и революции. Раннюю «Снежимочку» сменяет «Война в мышеловке» с ее переходами от отчаяния перед ужасами кровавой бойни к утверждению самодержавного народа и от Судьболова в образе нечистого духа (рус. диал. дёдер — II, 254) к уравнениям Минковского, песнезову Маяковского и нетерпению меча стать мячом, к усилиям поэта — все зорче и зорче / Шиповники солнц понимать точно пение (II, 253, 255–256, 258), т.е. “пленить змея” судьбы, войн, глупости возрастов старших и распутать нить человечества (II, 256, 246). Итоговый образ спичек судьбы (III, 180 и 347) — это и стадо ручное богов (III, 179) как результат осады времени .

Несомненно, что синтезирующие поиски Хлебникова в области мифологии были строго направленными. Его внимание привлекли, конечно, не только следующие две черты каждой веры земного шара — интерес определялся и собственно литературными, эстетическими моментами, — но главным образом то, что в них можно обнаружить такие равенства: жизнь, разум, добро = время; смерть, зло ‹...› = пространство (118: 10). Из этого наблюдения поэт делал далеко идущие выводы, касающиеся, в частности, основания Государства Времени. На образном же уровне именно в связи с тремя измерениями пространства и необходимостью четвертого — временнóго измерения для всего существующего следует трактовать такой контекст в стихотворении «Чу! Зашумели вдруг облака...» (III, 176–177), где речь идет о конских верах и белогривом спасителе :


Эй, любители средних чисел!
Вместе сложите две ноги человека
И четыре копыта бога.
Буду трехногий, будет и конь о трех ногах.
Что делать мне с третьей ногой белогривых и бурных коней?
На что она мне, третья нога, человеку? Зачем три ноги?
Так же нужны кому трехногие копи?
Костылям? Живодерне за городом, может, татарам?

В этом же духе надо понимать текст из белой книги, написанной глаголицей старой, в стихотворении «Святче божий!..» (III, 309):


„Бойтесь трех ног у коня,
Бойтесь трех ног у людей!”

Несколькими годами ранее в публицистической форме начала «Трубы марсиан» (1916) используется близкий образ: Мозг людей и доныне скачет на трех ногах (три оси места)! Мы приклеиваем, возделывая мозг человечества, как пахари, этому щенку четвертую ногу, именно —  ось времени  (V, 151).

И в то же время продолжалась и усиливалась социальная струя богоборчества, нашедшая выражение и в известных строчках «Ладомира» о боге, похожем на цепь, и в голосах «Настоящего»: А где бог бедных? ‹...› Наш бог в кулаке! (III, 276–277), и в лапидарных образах «Прачки» (III, 248):


Толстый купчина — божище.
Богиня, божок.

В дополнение к сказанному о разноязычных мифологиях извлечем несколько примеров из рукописного наследия Хлебникова на фоне его опубликованных произведений. Так, поэта живо занимала фигура индийского религиозного философа и поэта, реформатора индуизма Шанкары (89: 3 об.).50 Важно при этом иметь в виду, что победа индуизма над буддизмом в Индии, связываемая с деятельностью Шанкары, не означала для Хлебникова недооценки буддизма. В декларации «Азосоюз» (1918) поэт называет Астрахань местом, соединяющим три мира — треугольники Христа, Будды и Магомета (112: 3).51 Интерес к Арджуне (один из гуру у сикхов, конец XVI – начало XVII в.) связан у Хлебникова и с “главной книгой” сикхизма «Адигрантх» как попыткой объединения индуизма и ислама;52 ср. в «Войне в мышеловке»: Будда или Аллах (II, 248). В повести «Есир» упомянуты в одном ряду (по очевидной значимости для автора) Шанкара Ачарья, Ашока, Нанак, Кабир, Говинда (т. е. Говинд Сингх, последний гуру сикхов) и национальный герой маратхов Шиваджи (у Хлебникова: Саваджи). Ср. стихотворение «О, Азия! тобой себя я мучу...» (III, 123), где сопоставлены Махавира (основатель джайнизма; в тексте: Мохавира), Заратуштра и Шиваджи.

Такого рода сравнения и сопоставления необходимо продолжать, корректировать и осмысливать. Здесь может оказаться существенным и беглое упоминание о Любитине этрусков (86: 22 об.), т.е. о Либитине римлян, и имя Лао-цзы (основателя даосизма), которое представительствует в важнейшем контексте из «Царапины по небу» (III, 84). Избранный литературный ряд имен: Шекспир, Гомер, Литайбо (т.е. Ли бо, китайский поэт VIII в.), Калидаса (V в.) и Пушкин (93: 3 об.) соотносится не только с оценкой Хлебниковым собственного творчества, но и с объединением вер и материков. Даже манихейство не осталось вне поля зрения поэта: “солнечного пророка” Сураика Мани (III в.) он рассматривал в ряду Сократ — Ян Гус — Ванини — Баб (74: 11).53

В 1922 г., работая над «Досками судьбы», Хлебников сформулировал парадоксальное, на первый взгляд, для меродателя понятие верояркости (см. эпиграф). Свое учение он в самом деле противопоставлял верам, но хорошо сознавал, насколько важна и для него растущая среда приверженцев, может быть, еще не понимающих до конца всего круга идей будетлянина и потому еще просто “верующих” в предлагаемую им меру или/и в его утесы из будущего, или/и в подлинные глубины его словотворчества и т.д.


Организму вымысла
нужна среда правды.

Из рукописей (60: 137; 1908)



Подобно тому, как собственно мифологический материал приходится извлекать из самых различных текстов поэта, приводить этот материал в систему и интерпретировать в соответствии с общими принципами хлебниковского творчества (тоже не лежащими на поверхности), так же и принципы, или начала, его словотворчества в достаточно полном виде мы вынуждены реконструировать, исходя не только из всего многообразия самих неологических фактов и их ориентировочной систематизации, но и из различных метавысказываний самого Хлебникова в разные годы. Попытка общей интерпретации всего доступного исследователю корпуса текстов поэта с целью выявить основные начала (законы, принципы) его “науки словотворчества” облегчается тем, что уже сделано в этой области прежде всего благодаря работам Панов 1971 и Vroon 1983, выполненным, однако, на жестко ограниченном материале. Со своей стороны, мы, не накладывая на предпринимаемую здесь попытку каких-либо ограничений, особое внимание будем уделять метавысказываниям будетлянина, многие из которых остаются неизвестными.

Словотворческие замыслы Хлебникова и воплотившее их беспримерное множество неологизмов необходимо исследовать по законам, которые провозгласил сам поэт. Каковы же эти законы?

Сколько-нибудь подробного, а тем более систематического и последовательного изложения своих взглядов на словотворчество Хлебников нам не оставил. Не приходится переоценивать в этом смысле и статью «Наша основа» (1919), которая содержит некоторые общие словотворческие тезисы и иллюстрации, но представленные таким образом, что они переплетены с другими, занимавшими поэта в это время идеями и осадами, отчасти даже заслонены ими, и во всяком случае недостаточно развернуты, не детализированы и не прояснены даже для читателя-филолога.

Тем не менее законы можно выявить, но лишь путем скрупулезного сопоставления отдельных текстов, заметок, формул и экспериментов поэта на протяжении всего известного нам его творческого пути.

Согласно одному месту в рукописи Хлебникова 1922 г. он начал заниматься чистыми вещ‹ами› славянск‹их› яз‹ыков› и словотворчеством за 38 ‹дней› = 18 лет до 1919 г., когда были эксплицированы основы звездного языка, т.е. в 1901 г. (97: 3 об.). В 1908 г., как увидим, начинающий поэт уже располагал некоторой исходной системой словотворческих идей как фундаментом всей своей дальнейшей экспериментальной практики. Исходя из того, что право словотворчества вручает русскому умнечеству, т.е. интеллигенции, сама воля народная (НП, 323), Хлебников рано распространил на свои поиски чистой сущности русского языка (60: 96 об.) общее — позднее выраженное — убеждение в том, что ‹...› вдохновение есть ток от всего ко мне, а творчество есть обратный ток от меня ко всему ‹...› (118: 22 об.; 1921). Этой заинтересованностью во всем, т.е. и в широкой аудитории непредвзятых соотечественников, было продиктовано сильнейшее ограничение, наложенное поэтом на систему своего идиостиля: Я буду думать как бы не существовало других языков кроме русского, — цитированное выше.

Это нежесткое для себя, но последовательное для экспериментов ограничение на греко-латинский корнеслов и на явные заимствования из неславянских и невосточных языков можно рассматривать как одно из основных начал в словотворческой идеологии Хлебникова, которое определило его известное первое отношение к слову, позволившее ему свободно плавить славянские слова (II, 9). По существу он не изменял этому началу до конца своих дней, но значительно обогатил его другими явными и неявными началами. Разобраться в иерархии и эволюции этого и других словотворческих начал Хлебникова — одна из задач настоящего раздела.

Итак, мы отметили I  начало54 — ограничение на заимствования. Оно же может быть сформулировано, как мы видели, и в ряду допущений. Тогда оно предстает как право словотворчества, как свобода плавки слов, поскольку это, по убеждению Хлебникова, не противореч‹ит› духу русского языка (60: 16), а все, что не против‹но› духу рус‹ского› яз‹ыка,› дол‹жно› вой‹ти в› ту поэму (? 60: 60; нрзб.), которая занимала поэта в 1908 г. и под которой, возможно, надо понимать не какое-то определенное произведение, а некий еще синкретический, но уже глобальный замысел, проспект, прозор всей последующей деятельности будетлянина.

Отвлечемся на время от хронологии отдельных начал, чтобы подчеркнуть, что сам Хлебников употребляет слова закон, правило, начало (чаще Начало) и даже “западное” слово принцип55 без какой-либо заметной дифференциации их значений. Так, например, рукописи содержат краткие наметки любопытного в разных отношениях принципа единой левизны, как бы раскрытого в двуедином тезисе: Левое по мысли право по слову. Левое по слову право ‹по› мысли (80: 47; 1921). Существо этого принципа заслуживает специального исследования. Ограничимся вынужденно кратким комментарием-предположением.

Проблема понимания того, что хотел выразить своим принципом Хлебников, на первый взгляд, связана с интерпретацией слова право. Можно, вообще говоря, подозревать локальную игру на двух значениях этого слова. Тогда идея принципа выглядела бы примерно так: революция (левое без кавычек!) еще не оценила по достоинству необходимости критического отношения к устаревшей (“правой”) поэтике многих из ее певцов; между тем новаторская поэтика несет с собой и содержательные истины (“правоту мысли”), что, однако, не обязательно, поскольку среди ее представителей возможны и реакционеры (“правые”).

Эта заманчивая интерпретация все-таки грешила бы очевидным анахронизмом, рисуя Хлебникова, пожалуй, в излишне мифологизированном образе миловеда, искушенного в эстетических баталиях последующих десятилетий. К тому же она лишала бы Хлебникова тех иллюзий относительно “левого” искусства, которые в 1920 г. были свойственны Маяковскому и ряду других близких Хлебникову людей, выделяла бы его из их среды. Не закрывая пути любым возможным интерпретациям, не хочется принимать связанное с огрублением мысли поэта еще более прямолинейное прочтение тезисов в детерминистском смысле с квантором (все)общности, а слова право в обоих случаях — со значением ‘истинно’.56 Тогда на первый план выступает симметрия тезисов, единство языка и мышления, асимметрия же сведется к игре на неожиданном значении слова право, не соотносимом в обыденном языке с левым, а смысл принципа — к “переоценке формы” или же к сентенции: передовая мысль всегда истинна по средствам ее воплощения; свежее, новое слово не может не нести с собой и новой истины. Вспомним Блока: Ведь сердце радоваться радо / И самой малой новизне (1914).

При дальнейшем осмыслении “тезисов” будетлянина должно быть принято во внимание и другое его высказывание, относящееся к 1920 г. и существенно подрывающее намеченную выше интерпретацию. Особенность записи, которая имеется в виду, состоит в том, что Хлебников обсуждает в ней, во-первых, совсем иной тезис — идею одинокого сознания, из чего автор заключает, что время — одного измерения (82: 43). Во-вторых, аргументация распространяется со словесного на всякое искусство. В-третьих, сама запись далека от афористической формы и имеет характер беглого наброска, затрудняющий понимание мысли поэта и ее связи с принципом единой левизны. Вот этот набросок:


     ‹...› одна тайна в уравнении, одно неизвестное, руководит вещим, делает искусством. Если стара краска, ее очерк ищет будущее, удар кисти, способ мазка. Если очерк стар, краска рвется в неизвестное, свежа, горит неизвестное и змеиными переливами открывает Америку. Если слово старо, то мысль ищет новое. Если слово пожар новым [?], мысль стара. Один и тот же ум может быть по очереди в разных искусствах, но сразу не может ‹быть› два новых, оно будет непонятно. ‹...› два неизвестных одним уравнением не измерим. ‹...› Так как сознание одиноко, время — одного измерения (там же).

Как бы то ни было, но принцип единой левизны заслуживает нашего внимания как II  начало.  С ним явно связаны и еще два высказывания Хлебникова, относящиеся к 1921 г. В черновиках «Трубы Гуль-муллы» есть принципиально важное замечание (1) Слова в узде у мысли (19: 12), а опыты с оривой речью (см. ВГ 1983 — по указателю) и с неологизмами типа тебебен, всегдавли, чаристели, ототы и под. поэт увенчивает призывом (2) Слово, меньшéй, дума, большéй (50: 13). Этот призыв, в свою очередь, очевидно, сопоставим с признанием, обобщающим опыт работы над «Зангези» и тоже сформулированным как некий принцип: Я сказал „стой” крупным времявладениям слов. Я перешел к мелкой колке слов (27: 11). Но характерно, что уже в 1908 г. Хлебников, по-своему оценивая известное явление опрощения как демотивации слова, изложил закон забвения происхождения словесной глыбы и равенства сложной составной словесной глыбы изначальному словесному “наделу” ‹...› (60: 15 об.).

Мы вправе понять позицию Хлебникова как стремление всеми силами сопротивляться опрощению и, наоборот, всячески использовать в своих целях другую общеязыковую закономерность — переразложение, придавая ей при помощи ряда последовательных допущений ведущую роль в собственных опытах словотворчества. В самом деле, из закона забвения поэт легко вывел следствия, в явной или неявной форме изложенные им позднее в статье «Наша основа», но несомненные для него и в том же 1908 г., когда он, еще раз говоря о законе забвения прошлого ‹у› слова, фиксировал для себя задачу  семасиологического  порядка — о совпадении значений и совпадении объемов (60: 21 об.). Рядом с неологизмом голубонь Хлебников записывает сентенцию: Слова, а мысл‹и› нет (60: 133), — подчеркивая от противного нацеленность своих экспериментов именно на семантику, на план содержания.57

Уже здесь, выводя закон забвения, обдумывая борьбу с опрощением и право на переразложеиие, а все это можно обозначить как III  начало,  Хлебников сталкивается с проблемой снятия запретов и нарушения норм литературного (обыденного) языка — проблемой более ответственной и сложной, чем система принятых ограничений на корнеслов. Перед ним возникает задача построения своего рода лингвистической мифологии, и, обсуждая первые итоги собственных словотворческих экспериментов, Хлебников находит подлинно афористическую форму еще для одного — IV  начала:


Организму вымысла нужна среда правды (60: 137).

Произвол в словотворчестве бессмыслен. Необходимы поиски элемента мнимости в языке (60: 57 об.) — в самом языке, а не вне его и такой мнимости, которая была бы сопоставима с “воображаемой геометрией” Лобачевского и позволила бы построить что-то вроде “воображаемой филологии” (см. ВГ 1982б).

Этот элемент было нетрудно обнаружить. По существу Хлебников с самых первых шагов более или менее интуитивно следовал языковой аналогии, снимая словообразовательные запреты частеречевого характера (Vroon 1983: 69) и свободно переразлагая и “переплавляя” любые образцы слов, избираемые для опытов, так что со временем почти каждое “исконно русское” слово нормированного языка могло для него стать словотворческим прообразом. Поэтому неудивительно, что среди многих сотен неологизмов в тетради 1908 г. обнаруживается и предельно сжатое обозначение V  начала —  аналогия (60: 91 об.).

IV и V начала заставляют еще раз вспомнить о завете, который цитировался в предыдущем разделе. Слово вымысел для Хлебникова означало нечто близкое к призыву Хоти невозможного и к долинам невозможного. Аналогию поэт представлял, словотворчески преобразовывая, в частности, омут птиц (свиязь → Днестрязь, Днепрязь, милязь, восходязь, пламязь и др.),58 как тягу в неизвестное, как воронку из явного в тайное (60: 83 и 83 об.). Дело специалистов-логиков установить здесь или отвергнуть параллель между далеко идущими аналогическими опытами Хлебникова и так называемыми “невозможными возможными мирами” (Я. Хинтикка), возможными как построения эпистемологии, но лишь с нарушениями требований логики. Как бы то ни было, “логику” обыденного языка поэт считал себя вправе нарушать именно с помощью аналогии.

Нет необходимости говорить о том, что понимание Хлебниковым аналогии было весьма широким и далеко отстояло от современных взглядов на механизм и результаты ее действия. Так, согласно концепции, представленной в одной из недавних работ, „аналогия выступает в языке не как фактор регулярности, а, напротив, как фактор, способствующий введению в речь, а потенциально в язык таких образований, которые нарушают структурно-семантическую целостность и определенность той словообразовательной модели, на которую они опираются и наслаиваются”.59 Тенденции к регулярности в литературном языке с этой точки зрения постоянно противостоит тенденция к экспрессивности, одним из способов реализации которой является как раз аналогия.60 Тенденция к экспрессивности ведет к нарушению закона конденсации, т.е. препятствует устранению семантической и формальной расчлененности наименований.61

Хлебникова, очевидно, не занимали сами по себе категории регулярности и экспрессивности в литературном языке. Аналогию же он рассматривал как инструмент словотворчества. Уже на первых страницах тетради 1908 г. он записывает задачу, которую преследуют его опыты, — восстановление утраченных слов (60: 3 об.), а далее находит для этой задачи “историческое” обоснование, говоря о полноте языка: с его точки зрения, каждый корень изна‹чально› все формы обр‹азовывал› (60: 35 об.). «Смехачи» и возникли как некоторый побочный продукт VI  начала —  восстановления утраченных слов и полноты языка.

Аналогия была для Хлебникова не только средством достижения определенной экспрессивности, как в нормированном языке, а также специфической экспрессивности художественной речи в рамках собственного идиостиля (ср. заглавия типа «Заклятие смехом» и любой из рядов создаваемых им неологизмов), но и излюбленным инструментом восстановления в ранний период творчества “изначальной” регулярности и полноты языка, способом построения звездного языка и множества “аграмматических” образований (по терминологии Р. Вроона в его работе 1983 г.) — в те же и последующие годы.

VI начало оказалось одним из наиболее важных в “воображаемой филологии”. С ним связано и оригинальное понятие  скорнения,  зафиксированное поэтом, по-видимому, лишь в 1920 г., когда осмыслялись в системе и почти все другие начала и языки (см. ВГ 1983), но отнесенное прежде всего именно к «Смехачам», где, по словам поэта, берется в отличие от спряжения и склонения по падежам чистый корень, и корень делает все движения, доступные для него (9: 5 об.).62

Идея языководства проходит через все творчество Хлебникова. Естественно, что в статье «Наша основа» он не отказывается от идеи “восстановления”, но дает несколько иную формулировку этого VI начала, говоря о задаче населить ‹...› вымершими или несуществующими словами оскудевшие волны языка. Верим, — добавляет поэт, — они снова заиграют жизнью, как в первые дни творения (V, 234). Однако принцип аналогии требовал конкретизации, а III и VI начала — определения процедур, с помощью которых осуществляется право словотворчества. Эти конкретные процедуры получили у Хлебникова название позднее. Он обозначил их в «Гроссбухе» как разложение слова (I, 60 = 64: 52). Не случайно в обоих известных перечнях языков (см. еще III, 387) эта номинация приводится поэтом сразу же вслед за таким “языком”, как словотворчество. Хотя оба перечня относятся к последним годам жизни Хлебникова, когда на первый план вышел звездный язык, принцип разложения слова — VII  начало —  практически использовался в широких масштабах и в опытах 1908 г., так что по существу VII начало должно быть отнесено уже к этому раннему периоду.

Сейчас, когда важнее всего ввести в научный оборот возможно более широкий круг хлебниковских текстов, тезисов и отдельных фрагментов, не лишним будет отметить в связи с VII началом еще одно высказывание поэта, касающееся дискретности/непрерывности. Речь идет о дробном отношении к познаваемому миру (86: 46)63 и о волне миров, луче миров, т.е. тех точек, на которых в итоге знаний остановилась наша мысль, или, иначе, узлов дробности (86: 72, 1920?). В дальнейшем, при осмыслении всего сделанного Хлебниковым и выработке общей и общезначимой концепции его мировоззрения, идея разложения слова, очевидно, должна быть оценена и с точки зрения эволюции научного метода в познании процессов дискретной природы. Ведь даже математика не заготовила впрок хороших методов их описания и анализа (Н.Н. Моисеев, цит. у Ю.В. Скачкова).

На первых же страницах тетради 1908 г. появляются неологизмы, построенные на фонемных противопоставлениях начальному согласному образца-прообраза. Так, на основе прилагательного мудрый возникает словосочетание будрое дитя (60: 2). Преобладают, впрочем, “грамматические” и “неграмматические” (по Р. Вроону) неологизмы типа (гордыня →) острыня, высыня (60 : 3), будепись (60: 7), былята и быльняк (60: 8), неборобы и небоделы (60: 14) и т.п. Но постепенно накапливаются случаи, подобные (радуга →) младуга и сладуга (60: 11 и 20), (дощатый →) нощатый (60: 36), (по-божески →) можески (60: 40) и (‹пре›возмогла →) возбогла (60: 39 об.). Заметно, что к некоторым из подобных опытов восходят далеко отстоящие во времени отдельные факты из проповеди Зангези (III, 337–339).

Разложение слова иллюстрируется непосредственными примерами членений: гол.одъ, вол.одъ, гор.одъ (60: 33) — и развивается указанием на красоту смены двух подобнозвучных слов, из коих первое ‹—› название, второе ‹—› образ (т.е. неологизм, 60: 41 об.).64 Эта последняя формулировка, обобщая уже наметившуюся практику, открывает пути огромному количеству последующих неологизмов десятых и двадцатых годов и тем самым должна быть особо отмечена как синтезирующее VIII  начало  (в отличие от VII начала — аналитического). К этому началу нам придется вернуться после обсуждения XVII и XVIII начал, в связи с необходимостью, как было сказано, расщепить термин-понятие скорнение на три (!) омонима.

VIII начало обнаруживает у Хлебникова важнейшую естественно-научную и общенаучную параллель. Через два года, в 1910 г., в органе Русской академической корпорации Петербургского университета65 «Вести студенческой жизни» (вып. 1, 15 марта)66 помещена неподписанная, но несомненно принадлежащая перу будетлянина статья «Опыт построения одного естественно-научного понятия». В оглавлении она поименована как Μεταβιος. Некоторые подробности содержания статьи читатель найдет в книге ВГ 1983. Здесь необходимо лишь подчеркнуть связь понятия метабиоза (ср. симбиоз) как последовательности во времени и тождества в пространстве с понятием  смены, принципиальным для VIII начала.

Стихи живут по закону Дарвина (ср. V, 270), — много позднее запишет поэт (9: 13 об; ср. 9: 8 об.), размышляя о законах времени как смены событий и о связях событий в природе и обществе. VII и VIII начала непосредственно вели Хлебникова и к идеям звездного языка, прорастающего в словах родного языка, и к гамме будетлянина. В собственно же словотворческом плане закон аналогии находил применение в сотнях непривычных неологизмов, которые прорастали в “нечленимых” основах. При этом не только снимались и частеречевые ограничения, но и нейтрализовалась оппозиция продуктивность/непродуктивность, поскольку для окказионального словообразования „в принципе все средства продуктивны” (Лопатин 1973: 114), а также нарабатывалась, выражаясь современным языком общенаучных представлений, „семантика впрок” (см. Мейен 1978: 47–48).

Хлебников стремился всюду, где только возможно, снимать лексические (морфемные) и мотивационные ограничения на регулярность словотворческих процессов. Естественно, что к его неологизмам неприменимы понятия унирадиксоида и унификса. С позиций литературного языка мы должны, очевидно, говорить о квазиосновах и квазиаффиксах (квазификсах), которые будетлянин использует в более или менее пространных словотворческих рядах, но приставка уни- в любом случае была бы неправомерна, так как даже за некоторым „образованием по конкретному образцу” (Земская 1973: 236),67 оказавшимся у Хлебникова почему-либо единичным, следует подразумевать “и т.д.”, или “и т.п.”, т.е. метод образования, потенциально возможный ряд, просто не занесенный им в “свой словарь”.

В известном споре А.И. Смирницкого с Г.О. Винокуром Хлебников, надо думать, был бы на стороне первого. „Конечно, между корнем и аффиксом есть существенное различие, и соответствующее различие имеется между рядами, определяемыми общностью корня, и рядами, определяемыми общностью аффикса, — мог бы сказать он, хотя и по-своему, вместе с А.И. Смирницким, — но эти различия не имеют принципиального значения для самого членения основ или целых слов. Такое членение само по себе есть вообще деление сложной единицы языка на более простые единицы, в частности — на элементарные значащие звуковые отрезки, т.е. на единицы-морфемы”.68 Для членения основы (разложения слова) поэту вполне достаточно включить ее в один ряд.69 Нечленимых слов для него практически нет (оговорки — тривиальны).70 Слово радуга Хлебников членит независимо от слова дуга: младуга содержит в себе квазификс -уга; камыши служат прообразом для времыши, и квазификс -ыш лишь чисто внешне подкрепляется омографическим -ыш в словах типа вкладыш или катыш. И т.д. Иначе говоря, во всех случаях словотворчества “по конкретному образцу” возникает своего рода полный “словотворческий квадрат”: неологизм соотносит свою основу не только с (квази)основой прообраза, но и с полноценной основой языка (млад-, врем- и т.д.),71 а квазификс возникает “по определению” сразу в прообразе и неологизме, т.е. минимум в двух словах.

С VIII началом может быть сопоставлен один из фрагментов недатированной рукописи Хлебникова (в школьной тетради, видимо, самого начала 10-х годов или даже конца 900-х), озаглавленной «Значковый язык». Среди набросков, развивающих идею немого языка, т.е. письменного языка, с помощью которого жалкий означающий72 лай, символический вой человеков нашего времени мог бы быть заменен символической музыкой во времени горнего человека (РО ГПБ, ф. 1087, ед. хр. 24, л. ‹14 об.›), размышляя о творчестве новых понятий и собираясь с этой целью привлечь и числа в подспорье, но не чрезмерно (там же, л. ‹12›), Хлебников в поисках принципов строения понятий делает такую запись (там же, л. ‹9›):73

1) быть в разных местах, но в одно время

1) быть в разных местах и в разное время
2) быть в одном месте и в разное время
2) быть в одном месте и в одно время.

Первая и третья строчки в этой записи охватывают отношение симбиоз/метабиоз (по Хлебникову). Вторая и четвертая строчки характеризуют такие признаки хлебниковского “хронотопа”, которые учитываются, казалось бы, лишь для полноты. Тем не менее сразу же можно высказать догадку о том, что четвертая строчка допускает и собственно словотворческую интерпретацию: в неологизмах, непосредственно отвечающих VIII началу, например (если ограничиться материалами 1908 г.), в словах типа волитва, Делес, мирожки, небедь, бух, звучей, чайны, нежчина (60: 56, 66, 88, 96 об., 97 об., 129, 135 об., 136), налицо не просто и не только “смена” одного слова (прообраза) другим (неологизмом) , но и сосуществование их “в одном месте и в одно время”. В таких неологизмах в той или иной мере присутствует семантика образца, ср.: молитва, Велес, пирожки, лебедь, дух, ручей, тайны, мужчина. Смысл неологизма может подкрепляться семантикой образца, как в случае мечтежники ← мятежники, усиливаться ею или избираемыми коннотациями исходного слова (мятежники для Хлебникова — отнюдь не пейоратив; ср. определение в Словаре Ушакова), но может и противостоять ей, антонимически отталкиваться от нее, как в случае мечтожество ← ничтожество (60: 132 об., 133; ср. чтожества — 66: 5)

Вторую строчку обсуждаемой матрицы, по-видимому, тоже удастся интерпретировать в словотворческом смысле, но для этого необходимо обратиться к следующему IX началу, не менее, чем предыдущее, принципиальному для поэта.

Метабиотическое VIII начало подчеркивало смену, преобразование, динамику, активное творческое действие и его эстетическую оценку (“красоту”). Метабиоз как бы не просто противопоставлялся симбиозу, а возвышался над ним, приобретал некий приоритет. Впрочем, “смена” могла рассматриваться и как стихийный, а не сознательно направляемый процесс,74 однако на первый план выступала диахрония, новое, неизвестное подчиняло себе старое, данное, известное. Хлебниковская диалектика требовала при сохранении ведущей роли творчества, преобразования подчеркнуть и симбиотичпость нового и старого в языке вообще и в идиостиле поэта в частности. Так возникает IX  начало,  уравновешивающее VIII и провозглашающее равенство слов перед Преломляющим Я (63: 6).75

Равенство — понятие, разнообразно представленное в текстах Хлебникова, начиная от таких неологизмов, как равнец (II, 293), равночество и равнечество, равнак, равнядь и уравнядь (63: 7), и кончая афоризмом из начал, посвященных законам времени: Научные уравнения ‹=› есть единственная дорога к бытовому уравнению в гражданском общежитии (78: 18; 1922), — или остраненным парадоксом относительно “равноправия равенства и неравенства”: Неравенство: И я! и я! и мне дайте равенство (91: 4, 1921). Хлебникова постоянно волновала мирового равнебна волна (41: 2об.),76 всюду, где только удавалось, он пытался вводить равенства знаки, две длинных черты (т. е. =; 41: 6) между далековатыми фактами и событиями в природе и обществе, особое внимание обращая на деятельность революционных мыслителей — отцов равенства (19: 6 об.; 1921) и декларируя дарование молодым Государством Времени равенства (илийства), равноправия гражданам державы [?] времени перед законом тождественной правой природы его граждан [?] (66: 5; 1922).77

Соответственно в мире слов при всем их разнообразии, приняв упомянутое выше ограничение на греко-латинский корнеслов, Хлебников стремился обнаружить и использовать выразительные возможности любых разрядов лексики — высокой и сниженной, нормативной и окказиональной, литературной и диалектной, неологической и архаичной, славянской и восточной. Это нашло отражение и в тех общих задачах, которые он в явной форме ставил перед собой:


‹...› Чтоб два конца речей
Слились в один ручей
‹...›
(III, 143),

а что касается слов как таковых, то

‹...› Чтоб в двух словах был водопад
И падал с кручи смысл.

(III, 147)

В его глазах слова, как бабочки, машут равенства крылами (там же), а в черновиках этому отвечают другие образы: слов жениховство, горелки слов и песен прятки (64: 100 об.). Мало того, даже


‹...› Слова, что могут „улю-лю”
Кричать
‹желанью моему›, —
Все принимаю и пойму, —

добавляет Хлебников (там же), заканчивая набросок. Такой симбиотический подход к реальным словам, наряду с метабиотическим принципом словотворчества, получает подтверждение и в «Царапине по небу», где демонстрируется соединение звездного языка и обыденного (III, 75), и в «Зангези», где автор без дифференциации определяет слова как глыбы ума, понятий клади (III, 356 и НП, 187), а во «Введении» говорит в присущей ему метафорической манере и о малом камне равновеликих слов, и о разноцветных глыбах слов разного строения (III, 317).

Обращаясь к лексике текстов Хлебникова в целом (см. ВГ 1983), легко признать, что укр. чи, легини и дорози для него в некотором смысле равноправны с тюрк. саул или чох, а слова ночь или заря — со словами Всеучбище (слово университет, однако если не запрещено: ср. Идеальный пролетарский университет — 125: 37, то все же менее желательно как западное),78 вольшевики ‘анархисты’, рус. диал. отеть ‘лентяй’, ст.-сл. млат и мрежи, нов. Даешь!, разг. спозаранок, прост. большаки или зенки и т.д.

После сказанного, возвращаясь к второй строчке оставленной на время матрицы, мы понимаем, что признак быть в разных местах и в разное время не является препятствием для осуществления принципа равенства слов и деятельности Преломляющего Я. Наоборот, этот признак вполне отвечает как принципу полноты (см. VI начало), так и ряду нижеследующих начал.

В первую очередь в этой связи следует назвать Х  начало,  которое отлито Хлебниковым в чеканной форме афоризма, имеющего, как было показано раньше (ВГ 1979: 142), общелингвистическое значение: Слово — пяльцы, слово — лен, слово — ткань (60: 40 об ). В качестве иллюстраций (или в развитие) принципа поэт рассматривает двухконсонантные конструкции (“пяльцы”, или “станки”) б-р и м-л, из которых возникает “ткань” вроде (б)е(р), (б)о(р), (м)о(л), (м)е(л) и (м)-(л)и (там же; кавычки Хлебникова). К этим рядам совсем не сводится смысл формулы X начала, но сейчас важно подчеркнуть, во-первых, известное равенство всех двухконсонантных слов или основ (см. IX начало) и, во-вторых, связь X начала с XI началом, которое сам поэт назвал учением о наималах языка, или нахождением простов языка (РО ГПБ, ф. 1087, ед. хр. 25, л. 1 и 1 об.), а в нашем перечне можно обозначить как  поиск наималов.

Уже упоминавшийся выше словарь частиц отражает ранний этап такого поиска — этап предлогов-приставок. Согласно статье «Учитель и ученик» (1912) простейшие слова сохранились в предлогах (V, 172), в другой статье Хлебников пишет, что предлоги ко, до, во, по, со суть имена движений (НП, 331), в одном из стихотворений этого же периода есть неологизм начери (род. п.), по-видимому, восходящий к форме дочери (II, 95) и в таком случае сталкивающий предлоги до и на. «Словарь частиц» включает, как легко заметить, некоторые из будущих элементов звездного языка: му ‘малый’, ба, пра, па ‘якобы’, го, су, же (же-сть, же-ле-зо), бо ‘причина’, бы, ко, бу, про, пре, при, че ‘оболочка’, пру, пры, во, то ‘следствие’, ту, ку, до, со, но, по, не, на, от, из, вы, шу, жа, ше, ла, ле, лю и т.п. Иллюстрациями служат опыты вроде мулюди ‘карлики’, муум, гоум, воум, праум (ср. «Зангези»), сольза ‘выгоды общения’, нельза ‘запрет, невозможность’, тольза (ср. V, 60), куземцы, куумцы, изец (ср. отец), боюз, тоюз (ср. союз), выщек ‘скула’, сулоб ‘нависающая часть лба’, проус ‘впадина между усами’ и т.п. (РО ГПБ, ф. 1087, ед. хр. 26, 23; РО ИМЛИ, ф. 139, оп. 1, ед. хр. 20, л. 1 об.).79

Характерен “фонологический” вывод, сделанный Хлебниковым в итоге сопоставления слов колоть и молоть: Ясно, что разница значения должна быть приписана различию К и М (РО ГПБ, ф. 1087, ед. хр. 23, фрагмент 9). Вывод, который непосредственно подводил к идее “фонем-морфем” в звездном языке, быстро показавшей в глазах поэта свое преимущество перед идеей предлогов-приставок и частиц.

Примерно в это же время, в самом начале 10-х годов (до 1913 г.), у Хлебникова обнаруживается попытка приписать некоторые значения двухконсонантным начальным сочетаниям: кр ‘быть острым’: край, гл ‘лишенный обычного’: глаз ‘без кожи’, голый, голод ‘без пищи’ (63: 9 об., 11 об.),80 но она оставляется (до XVI начала!), а поиск наималов приводит к совершенствованию в течение десяти лет структуры звездного языка. Отсылая читателя за сводной информацией об этом языке к работам Костецкий 1975, Vroon 1983 и ВГ 1983, отметим еще одну из ранних формулировок идеи наималов и принципа равенства слов. Хлебников начинает рассматривать слова как токи от ассоциативных ‹...› звук‹овых› центров (63: 10)81

Последующие начала связаны прежде всего со звездным языком разных редакций и разными этапами углубления в его структуру.

Так, XII  начало  провозглашает особую роль в слове начального консонанта. Не только в статье «Наша основа» (1919), но уже в статье «Учитель и ученик» (1912) утверждается мысль о том, что первая согласная простого слова управляет всем словом — приказывает остальным, а слова, начатые одной и той же согласной, объединяются одним и тем же понятием ‹...›, так что в языке каждый согласный звук скрывает за собой некоторый образ и есть имя (V, 235–236).82 Результатом было построение азбуки ума, т.е. системы “фонем-морфем”, представленной в развернутой форме, например в «Зангези», но сложившейся за несколько лет до сверхповести.

Вслед за этим или почти одновременно делается новое допущение. Теперь уже не только начальная согласная слова, а  каждая  из согласных корня в некоторых контекстах анализируется по азбуке ума. Имя Пушкин на этом этапе рассматривается как символ отрицания войны (“пушек”), так как Эн в звездном языке имеет значение отрицания. Хотя отличие от XII начала может показаться не таким уж принципиальным, но по сравнению с общей идеей 1912 г. текст «Царапины по небу» дает много существенно нового в разложении слова, почему имеет смысл отметить соответствующий переход к особо мелкой колке слов на консонанты независимо от их позиций как XIII  начало  (см. еще ВГ 1976, 1982в, 1983).

Еще на этапе предлогов-приставок Хлебников совершенно в духе будущего XIII начала рассматривал такие слова, как дед, дело, дети, деять и дева, в качестве сложных слов (РО ГПБ, ф. 1087, ед. хр. 23, фрагмент 7). На новом этапе по смыслу XIII начала каждая неодноконсонантная словоформа потенциально напрягается как  сложение,  композит из “звездных” корней.83 Это следствие заслуживает того, чтобы назвать его отдельным XIV  началом,  формулу которого запишем как “Единицесложение. Анализ”.

XIV начало связано с предельным разложением слова и вместе с тем предполагает, что осуществляемый поэтом анализ адекватен некогда имевшему место процессу словообразования — сложения самых обычных словоформ обыденного языка из единиц звездного языка (панпарпал и т.п.).84 Естественным было стремление Хлебникова соотнести с этим “словообразованием” собственное словотворчество, попытаться самому строить из корней звездного языка, складывать из единиц азбуки ума некоторые более крупные единицы. Здесь, пусть на очень ограниченном материале, необходимо различать два существенно разных начала.

Во-первых, внимательное чтение плоскости мысли IX в «Зангези» обнаруживает определенный синтез этапа предлогов-приставок и этапа фонем-морфем. Производя смотр всех родов разума (III, 334 и след.), Хлебников-Зангези предлагает слушателям-читателям перечень слов со второй частью -ум. В качестве первых компонентов здесь на равных правах выступают морфемы обыденного языка — предлоги-приставки и другие элементы словаря частиц: вы-, но-, о-, из-, да-, ну-, бы-, пра-, во- и др. — и “единицы азбуки”: го-, ла-, вэ-, хо-, зо- и т.д. Так, ноум ‘спорящий ум, говорящий первому „но”’, стоит в одном ряду с зоум ‘отраженный ум’ и вэум ‘ум ученичества и верного подданства, набожного духа’. В соум ‘разум-сотрудник’ значения префикса и воина азбуки совпадают, сливаются. Это промежуточное XV  начало  отметим как сочетание, объединение словаря частиц и азбуки ума.

Во-вторых, среди тех же неологизмов один обращает на себя особое внимание. Это глаум ‘ум, который с вершины сходит в толпы ко всем. Он расскажет полям, что видно с горы’ (II, 336).85 Го, или Гэ, в словаре звездного языка означает высшую точку, вершину (см. III, 333 и 377, а также Костецкий 1975). Соответственно гоум — это ‘ум, высокий, как эти безделушки неба, звезды, невидимые днем. У падших государей он берет выпавший посох Го’ (III, 336).86 Лаум определяется там же как ум широкий, разлитый по наиболее широкой площади, не знающий берегов себе, как половодье реки, а в черновиках — как социалист‹ическая› мысль (125: 15). Таким образом в глаум мы имеем дело с объединением Го и Ла в виде Гла-. Это — несомненное проявление иного принципа, особого XVI  начала,  которое по аналогии с XIV началом выразим формулой “Единицесложение. Синтез”.

Другой известный, но сомнительный случай реализации этого начала — слово виель (см. ВГ 1983 — по указателю). В нем можно подозревать не обычное для поэта производное от свирель (ср. хотель, зовель и др.), не структуру типа ви(ться) + ель, а объединение Вэ и Эль как “единиц азбуки”. Но только подозревать, потому что безусловных доказательств такого синтеза нет.

Глаум любопытен и в сопоставлении с некоторыми наималами из XI начала. Не кажется простой случайностью, что в начале 10-х годов Хлебников уже анализировал смысл сочетания гл (как ‘лишенный обычного’) и начального г (как ‘подневольное паденье’), отступив перед не удовлетворившими его результатами. Теперь, оставляя в стороне эмпирию слов голь, гиль, глаз и голод, поэт находит средство словотворчества, уже независимое от массы слов, не укладывающихся в систему азбуки ума. Как писал О.М. Брик (1978: 231), Хлебников создавал „смысловые созвездия слов” (на М, В, С, К и т.д.), но при этом ему были безразличны слова, которые не входят в созвездие (для К Брик упоминает, например, кисель, курица, колбаса).87 Образный инвариант фонемы-морфемы, можно сказать, социально и философски заострен. Так, революция помогла Хлебникову найти словотворческий образ и для “социалистической мысли” (лаум), и для отношений властителя дум с половодьем свободного от государей народа (глаум). Невозможно считать случайностью, что именно глаум стал первым (и остался единственным) образцом для предстоявшей серии словотворческих опытов, прерванных смертью поэта.

Утвердившись в системе наималов, Хлебников оказался перед необходимостью по-новому осмыслить VI начало. «Смехачи» уже были известным преобразованием классического понятия “словообразовательное гнездо”, направленным на восстановление утраченных слов. Но “корень” в соответствующем понятии “скорнение1” оставался нормальным корнем обыденного языка и лишь вхождение «Смехачей» в область поэтического языка превращало нормативное словообразовательное гнездо в гнездо словотворческое. В 1920 г. поэт писал в связи со скорнением1 о точке отсчета от письм‹енной› револ‹юции› Смехунчиков (так! 9: 5 об.). Как ни существенно было для Хлебникова скорнение1 и стоящее за ним действительно революционное понятие словотворческого гнезда, но мысленное возвращение к VI началу и к 1908 г. с позиций звездного языка и послеоктябрьской действительности наглядно показывало поэту, как один пласт жизни сменяется другим. В громадных полях будущего, которые предстоит пройти искусству, будетлянин убежденно видел и отдаленную гибель язык‹ов› через скорнение (9: 8 об.), т.е. торжество своей идеи заумного (= звездного) языка — грядущего мирового языка в зародыше. Хлебников-интернационалист верил, что только такой язык может соединить людей, поскольку национальные умные языки уже разъединяют (V, 236).

По существу в процессе разработки звездного языка подвергалось преобразованию и понятие “скорнение1”. Ведь и вновь найденные “корни” должны были в духе VI начала “все формы образовывать” и “делать все движения”, между тем практика разложения слова показала, что эти “формы” обнаруживаются уже в реальном множестве словоформ обыденного языка. Словотворческие гнёзда оказывались для звездного языка если не избыточными (ср. глаум), то дополнительными по отношению к некоторым принципиально иным гнездам слов, объединяемым единицами азбуки ума.

Так возникает в той же рукописи переосмысление только что введенного понятия “скорнение1”, отнесенного к «Смехачам». Термин-неологизм сохраняется, но смысл его далеко отстоит от первоначального: “скорнение2” разъясняется как принципиально иное XVII  начало,  как лучи согласн‹ых›, соеди‹няющие› все слова (9: 8 об.).88 Смеюнчики стали почти тривиальными к эпохе моговеста мощи и опытов с сильным словом Могу (III, 337), на фоне символических корней-консонантов Эль, Эр, Гэ, Ка, Пэ, Эн и т.п., за которыми поэт умел увидеть и образы народовластия и Мо прежнего унынья (III, 332) и Эс радостей весенних (III, 331), и знаки уравненья между работами и ленью (I, 200) и смысл деятельности Ленина или Пушкина, и картины Гражданской войны, падения го-сударей, созыва будущей сосуд‹арственной› дум‹ы› (27: 11), победного шествия творян, победы братвы над жратвой (V, 19–20; НП, 61) и многое другое, выявляя все новые и новые взаимосвязи в природе, обществе и языке и между ними.

Казалось бы, “скорнение2” подводит итог словотворческим началам. Ясно, что XVII начало объединяет в особые, так сказать, паронимические гнезда и реальные, и потенциальные слова обыденного языка, и любые мыслимые неологизмы. Благодаря консонантным связям между словами сближается в той или иной мере их семантика. Консонантные противопоставления так или иначе вносят диссонансы, раззвучия (см. ВГ 1983) в обнаруженную поэтом гармонию мира слов. Вся лексика “поэтического языка” — русского языка во всех его социальных стратах, функциональных разновидностях, исторических закономерностях и деталях, в выразительных потенциях и т.д. — предстает как напряженное консонантами безграничное, но единое “гнездо”, отражающее единство внутри- и внеязыкового мира. Хлебников в самом деле „приводил  слова в родство с чужими словами” (Тынянов 1929: 560).

Однако “итог” XVII начала более чем относителен. Дело не только в том, что, несмотря на значительные усилия, Хлебникову так и не удалось решить проблему скорнения гласных (V, 237), вывести из идеи внутреннего склонения слов (V, 171) семантические парадигмы в “чередованиях” бог — бег, лес — лыс, бык — бок, бобр — бабр, вол — вал, вес — высь, еду — иду, сой ро‘д’ — сый ‘особь’, бо — бы, пых — пешка, мышь — мешкать, ведро — выдра, время — вера, бремя — беру, серый — сырой (ср. еще НП, 328–329). Набросок 1913 г.: и соединяет, а против, о увеличивает рост, е упадок, упадать, у покорность (V, 189) — ни в какой мере не удовлетворил поэта, поиски семантики у гласных фонем-морфем продолжались,89 но всеобъемлющее решение этой задачи было отложено: гласные “прокладки” в словах обыденного языка, в которых Хлебников ищет обнаженный костяк (III, 80) из согласных, остаются на положении своего рода “интерфиксов” или “полуинтерфиксов”, с точки зрения звездного языка, — статус их неопределенен и во всяком случае асемантичен.90

Вводить в наш перечень особое начало, связанное со скорнением гласных как неосуществленной задачей, едва ли необходимо. Идея “скорнения2” как XVII начало охватывает и эту задачу.

Гораздо важнее обратить внимание на то, что своеобразие оппозитивного метода мышления Хлебникова проявилось в его особом подходе к установленному единству внутриязыкового мира как всеобъемлющему гнезду слов, скрепленному “скорнением2” — скорнением согласных. Для внеязыкового мира такие важные в мировоззрении Хлебникова категории, как национальное и интернациональное, Восток и Запад, метабиоз и симбиоз, время и пространство, мера и вера (ср. также понятие и образ, непрерывность и дискретность, изобретатели и приобретатели, заумцы и доумцы, правда и вымысел, горе и смех, Ньютон и Кеплер как имена, олицетворяющие разные направления в истории науки, и др.), четко осознаются им в заостренно диалектическом плане. Об этом уже приходилось писать (см. ВГ 1983).91

Здесь необходимо более подробно остановиться на диалектике самого “скорнения2”. Единство всеобъемлющего (“консонантного”) гнезда, как сказано, обладает и гармонией, и определенными диссонансами. Это — единство противоположностей. Раздел «Царапины по небу» Хлебников озаглавливает «Паны и холопы в азбуке»: холоп здесь сопоставляется с холей пана, а не только “нейтрально” членится на Хл + П; пан в соответствии с социальной семантикой слова определяется как уход Пэ, т.е. исчезнование (Ни) двигающего начала и силы, иначе: у пана нет пара и т.д.


В слово пан, где долго
Нежилось Эн небытия,

‹...›
Пришло Эль любви, лебедя, лелеки,
Леля, лани, Лао-цзы, Лассаля, Ленина,
Луначарского, Либкнехта

‹...›
И пан — пал! 92

Среди черновых записей к «Зангези» сохранилась запись о поединке слов (65: 2). На первый взгляд, ее надо отнести к плоскости X, где Эм ворвалось в‹о› владения Бэ (III, 338) и где на фоне основы бог- выступает множество неологизмов из области сильного слова могу (III, 337). “Поединок” соответствующих основ и слов, при такой интерпретации, — это развитие и реализация давно выдвинутого поэтом принципа словотворчества. Объединение морфем в неологизме (по-видимому, независимо от их корневой или аффиксальной природы) поэт уже в 1908 г. рассматривал как сопряж‹ение› в борьбе (60: 6). Помету же сопряжение корней получает ранний текст, озаглавленный «Времири смеющиеся» (II, 302; с опечаткой), где используется не основосложение, а исключительно аффиксация (как и в «Смехачах»).

Между тем лист, следующий за листом с записью о поединке слов, заполнен беспрецедентными экспериментами со сложными словами — неологизмами особого рода, в которых, можно думать, испытываются оппозиции слово/словосочетание, звездный язык/внутреннее склонение слов, сложение/сращение, аббревиация/основосложение, соположение/контраст. Материала для прояснения задачи, которую преследовал этими опытами Хлебников, недостаточно (см. Введение). Оставляя сводку и посильную интерпретацию материала до следующего раздела, заметим только, что слова здесь действительно порой вступают в поединки: слову ворвер явно противостоят мормер, спорвер, верлад и вермор, — но и внутри некоторых из этих и других неологизмов слова-основы контрастны в том или ином отношении. И все же — лишь порой. В одном случае к слову стыкзори Хлебников дает неразвернутый комментарий: твердое и нежн‹ое› (65: 3), однако большинство образований с тем же компонентом -зори как будто лишено контрастов такого рода: тенезори (V, 86), ночезори (IV, 309), сонзори (65: 3), негзори (58: 3 об.), морезори (41: 2 ), „Времязори” (66: 5; ср. булыгзори — 66: 6 об.). Последовательности в проведении поединка (или контрастности), безусловной логики в реализации оппозиций уловить не удается.

Таким образом, с уверенностью интерпретировать поединок слов, связывать это высказывание поэта с четко очерченным кругом неологических фактов пока преждевременно.93 Тем интереснее для нас другое высказывание будетлянина, которое мы и примем как четкую формулировку XVIII  начала:  Каждое слово опирается на молчание своего противника (46: 5; 1921).

Примеров реализации этого начала можно было бы привести немало. Подавляющее большинство поздних так называемых релятивных неологизмов Хлебникова построены именно таким способом. Корни эт- и тот-, например, соотнесены в ряде образований, рассмотренных вслед за Р. Врооном в работе ВГ 1981. Но по существу XVIII начало действовало как одно из основных с самых первых словотворческих шагов будетлянина. Глухонемые пласты языка, языковое молчание — так называет Хлебников почву, на которой работает словотворец, подобно взрывнику преодолевая это молчание (V, 229). Творяне ‘творцы жизни’ именно так “молчали”, подавляемые словом дворяне вплоть до поэмы «Ладомир». Не обязательно, чтобы отношения между “противниками” были антагонистическими. Слово противник здесь, очевидно, следует понимать и в прямом, и в переносном или расширительном смысле. Радуга не смогла, а пожалуй, и не собиралась заставить “замолчать” ни младугу, ни сладугу; за словом снегирь не так уж подавленно “молчали” видирь, времири, горирь, жарири, зорирь, инири, лелирь, любири, негири, песнири, смерт‹н›ири, сонири... А в 1908 г. зеленичка (60: 74) получила голос не столько вопреки, сколько благодаря словам синичка или весничка (ср. пеночка-весничка) и зеленушка как единицам орнитологической номенклатуры.

Как видим, хлебниковская диалектика далеко не ригористична. В «Письме двум японцам» (1916) Хлебников как бы сам примиряет, хотя и не нейтрализует собственную давнюю оппозицию, заостряемую XVIII началом: Ведь если есть понятие отечества, то есть понятие и сынечества, будем хранить их обоих (V, 155). И все-таки принцип взрыва в самом деле противостоит “принципу молчания”, активно или пассивно исповедуемому противниками словотворчества, узкими нормативистами, отийцами (III, 282) экспериментов, владыками как оппонентами младык-будетлян. Рассматривая XVIII начало в аспекте современной действительности, мы вправе связать его как принцип стилистики словотворчества, за которым стоят метод познания и стиль мышления, с активной жизненной позицией прогрессивных художников иных стилистических устремлений, но столь же смело нарушающих различные “зоны тишины”, и, подобно уругвайскому писателю-борцу Марио Бенедетти, убежденных в том, что „будущее принадлежит Слову, а не молчанию”.94

“Скорнение2” в отличие от “скорнения1” не провозглашало принцип словотворчества как способ построения новой парадигмы (ср. склонение и спряжение), т.е. словотворческого гнезда, а констатировало результат семантизации согласных фонем (без противопоставления твердых и мягких), превращения их в особого рода морфемы. Если термин скорнение1 представляет собою  имя действия  по гипотетическому глаголу *скорнять (ср. склонять и спрягать), то термин скорнение2 мы должны прежде всего рассматривать как  имя состояния,  терминатив, антидуратив, поскольку процесс обнаружения лучей согласных, соединяющих все слова, оказывается метаязыковой процедурой, а сами эти квазиморфемные лучи признаются в “воображаемой филологии” некоторой изначальной характеристикой русского языка (и допускается, что языка вообще). Это обстоятельство делает термины скорнение1 и скорнение2 полноправными омонимами. По сути дела, неологизм скорнение и появляется сразу в двух омонимичных значениях, относимых к разным предметным областям, к разным этапам “воображаемой филологии”, так что едва ли правильнее здесь было бы говорить о “переносе” значения или “многозначности” термина.95

Идея скорнения этим, однако, не исчерпывается. Здание “воображаемой филологии” не было достроено и в том смысле, что, размышляя в 1920 г. о своих неологизмах класса смехачей как о скорнении1, а о фонемах-морфемах как о скорнении2, Хлебников оставил без особого обозначения свои ранние и более поздние опыты класса, который неоднократно упоминался выше и который объединяет некоторые из аграмматических (в отличие от грамматических и неграмматических) неологизмов, по терминологии Р. Вроона в его книге о словотворчестве Хлебникова.96 Имеются в виду такие слова, как бозничий (← возничий; НП, 89), мророки, мремена, будрецы, самень (← камень; 125: 15, 20 об., 23), ямень (IV, 15), болитва (80: 40), волезнь (V, 302), будьба (50: 10 об.), гудьба, блазунья, мленник, зеловеки (60: 48, 52, 87 об., 132; ср. НП, 103,108), будеса (93: 6), будесник (IV, 309), хорон (64: 41), младелица, мравитель, мрузья, метер (27: 13), нетер (32: 1), петер (V, 233), мешенство и мласти (Хл 1982: 167), поец (III, 39), драч (← грач; 28: 7 об.), кружба и вружба (V, 330), мнязь, вольза, нравительство, нравда, трусть (V, 232–233), бихорь, бьюга (III, 342), вервонцы (64: 66); неголеватый (28: 5); мываю (← бываю; 60: 5; ср. помневаюсь — 60: 16), намодержавие (92: 9), а также блещеры, нощеры, ищеры (← пещеры; 64: 73 об.), созвонцы (64: 66), мыслока (IV, 9), умрак (← сумрак; 64: 41), яршевики (125: 23), ильшевик (117: 3), лгавда (125: 15), летерик (III, 308, 57: 2 и др.), очери (← дочери; 64: 52). „А также” здесь отличает слова заменой одного консонанта от слов с заменой двух-трех (начальных) звуков или с чередованием согласный||нуль.

У большинства этих слов, как и у приведенных ранее неологизмов будрое, младуга, нощатый, можески, возбогла, времыши, волитва, Делес, мирожки, небедь, бух, звучей, чайны, нежчины, обращают на себя внимание особенности семантики. B крайних случаях их образует условное “перемножение” смыслов. Так, в слове петер материально представлен один корень (петь), но его значение “умножено” на значение прообраза ‘ветер’. Слово поец не контаминирует звуки и смыслы слов поэт и певец, как полагал Н.Л. Степанов (III, 374: поэт + певец), а включает в себя непереносный смысл слова боец, осложняет его значением основы пой- и рождается как словотворческая метафора (см. Лопатин 1975 и Александрова 1980). Слово железавут (← елавут ‘булава’, по Н.И. Харджиеву) для Хлебникова — “простое” метафорическое олицетворение войны 1914 г., но Маяковский вправе был увидеть, а точнее — услышать в нем и „какофонию войны” — „лязг железа”, и чей-то „зов”, и основу лез- (см. Харджиев и Тренин 1970: 97 и 318); ср. равнебен. Нравительство — это ‘правительство, которое хотело бы опереться только на то, что оно нравится’ (V, 232–233). Нравда — это что-то вроде ‘приятной правды’ или ‘нравной правды’, звучей — ‘звенящий, или звучащий, ручей’, чайны — ‘тайны, которых чают’, нежчины — ‘мужчины, которым присуща нежность’, хорон — ‘ворон, вещающий о похоронах’, мремена — ‘времена мора (или мрака)’, как мророки (по Хлебникову) — ‘каркающие черное писатели’, будеса — ‘чудеса (или/и небеса?) будущего’ и т.д.

Примечательно, что на строгости этих семантических интерпретаций настаивать невозможно. Это, очевидно, следствие того, что словотворчество Хлебникова тесно связано и переплетено с его искусством приводить и обычные слова в метафорическое (шире — тропеическое) состояние.97 Способы словотворчества, которые представляет множество кратко комментируемых здесь неологизмов (как и многие другие), независимо от справедливости предложенных интерпретаций, любопытны именно тем, что благодаря им поверхностная структура слов осложнена глубинным поэтическим смыслом (ср. Золян 1982), характеризующим эти слова как метафорические неологизмы, мотивированные звуковым сходством “названия” и “образа”.

Поэтому было бы недостаточно рассматривать их только с позиций VIII начала — метабиотической “смены” и т.д. Семантика таких неологизмов заставляет попробовать применить к ним особый принцип, выдвинутый Хлебниковым, — двусмыслие как начало двупротяжения слова (63: 15), который, однако, не будем спешить включать в наш перечень в качестве еще одного — XIX начала. Дело в том, что этот принцип, как ни соблазнительно связать его с обсуждаемыми неологизмами, возможно, относится к ранним хлебниковским опытам с перевертнями. На такое понимание, в частности, наводит тот факт, что словам о двусмыслии предшествует замечание: два смысла — плоскость (63: 14 об.), а ведь близкое, но более позднее обозначение: язык двух измерений‹,› двоякоумный — следует в «Гроссбухе» за набросками перевертня «Разин» (64: 73).98

С другой стороны, однако, полного совпадения в обозначениях здесь нет (двусмыслие, двупротяжение, два смысла — и два измерения, двоякоумный). К тому же перевертень в другом месте характеризуется как заклятье двойным течением речи, двояковыпуклая речь (I, 318). Существенно также, что явно иная группа фактов, не имеющих отношения к словотворчеству (III, 211), получает у Хлебникова такие номинации, как двуумный слог (64: 62 об.) и речь дважды разумная, двоякоумная = двуумная (72: 1).

Очевидно, что слова двусмыслие, два и дважды, компоненты дву- и двояко- в перечисленных номинациях как бы сами приобретают многозначность. Двусмыслие как начало двупротяжения слова если и следует все же отнести к искомому XIX началу, то с оговорками. Ограничить XIX начало недостаточно надежной формулировкой было бы неосмотрительно и опасно.

Из этого положения можно найти такой выход. Обозначим способ, которым создаются слова типа нравда, тем же термином скорнение, принадлежащим самому Хлебникову, но с индексом “три”. “Скорнение3” фактически и имел в виду поэт, выдвигая свое VIII начало, но там был заострен фактор смены одного слова другим. “Скорнение3” подчеркивает иное — особое объединение смыслов корней в одном слове: смыслов “названия” и “образа”, т.е. прообраза и неологизма. Тем самым реконструкция XIX  начала  и завершается формулой “скорнение3”, которая, подчеркнем, принадлежит не поэту, а лишь интерпретатору.

Скорнение3 — это, как и скорнение1,  имя действия,  но гипотетическому глаголу *скорнять здесь приписывается принципиально иное значение: ‘объединять корни двух разных слов в одном слове особым способом’, а не ‘подвергать корень воздействию разных аффиксов’, не ‘склонять и спрягать его по аффиксам’, а ‘изменять по корням’. “Скорнение3” — это “корнеизменение”, “корнеумножение”, “нелинейное словосложение”, дающее на выходе “двумерные” неологизмы.

Наше обозрение словотворческих принципов поэта будет неполным, если не отметить четко изложенное самим Хлебниковым еще одно — XX  начало.  Оно гласит: Новое слово не только должно быть названо, но и быть направлено к называемой вещи (V, 233–234). С ним связано убеждение, что слова были подобием мира (125: 25 об.), и желание иметь слова с самоочевидным значением (125: 35 об.), искать углы миров, вонзенные в слова, / Куски пространства с новым именем (41: 6) и даже узнавать углы событий / В мгновенной пене слов (III, 211), поскольку в речениях есть опись хода дел (125: 20 об.).99

Понятно, что XX начало здесь может быть лишь кратко прокомментировано: оно требует подробного исследования всей хлебниковской тропики, образной системы, поэтической семантики. Этому началу соответствуют в той или иной мере тексты на звездном языке. Вне словотворческого плана его поддерживают несколько опытов интерпретации — таких, как анализ тройки Гоголя (72: 1; см. ВГ 1983) или словесной информации о победе Буденного над Мамонтовым и Шкуро (III, 211; 64: 62 об.), а также размышления о тайных словах (I, 60) и о словах как живых глазах для тайны, когда через слюду обыденного смысла просвечивает второй смысл ‹...› (V, 269). Вместе с тем не будет произвольным предположение, что уже самые ранние опыты словотворчества по VIII/XIX началам и особенно такие, как будьба или будеса, а также многие замены “западных” слов типа взорваль вместо бомба и т.п. отвечали, в глазах поэта, принципу направления к называемой вещи. Если это предположение справедливо, XX начало распространяется на весь творческий путь Хлебникова, хотя изложено было оно лишь в 1919 г. Связанные же с XX началом идеи послужили основой некоторых текстов, проливающих свет на другие особенности хлебниковской эстетики и поэтики, связанные или не связанные со словотворчеством.

Выше было отмечено, что хлебниковские обозначения двуумный слог и речь дважды разумная, двоякоумная = двуумная имеют в виду факты, далекие от словотворчества. Один из относящихся сюда отрывков гласит: Когда будила заря, / Стая ворон кружилась над шкурой мамонта. / 5 сент‹ября› 1919 ‹года› Буденный разбил Мамонтов‹а› и Шкуро (64: 62 об.). Здесь нет неологизмов — сопоставляются: будилаБуденныйсбудетсяразбудится, вороны — Воронеж100 и т.д.

В другом отрывке тайный смысл знаменитой тройки Гоголя Хлебников связывает стройкой дней, которая катила Россию к Мукдену, т.е. со своей идеей, касающейся бяки-числа 3n как соединяющего противособытия (в данном случае Искер и Мукден — Ермака и Куропаткина). Это, по мысли поэта, уже было открыто сердцу Гоголя и звучало в образе его тройки художественным шорохом слов так сильно, однако не было еще ясно разуму (72: 1). Такие сельские окошки на бревнах человеческой речи, — добавляет Хлебников, — бывают нередко. Слово нередко имеет у него в этом контексте свою историю. В 1912 г. будетлянин выражался категорично, заявляя, что язык мудр потому, что сам был частью природы (V, 172). В 1919-м он повторил это утверждение с известной модальностью: По-видимому, язык так же мудр, как и природа, и мы только с ростом науки учимся читать его (V, 231). Теперь, в 1922 г., вводится и приблизительная количественная мера — нередко.

Однако мера — мерой, но здесь, конечно, не только сравнительному языкознанию есть отчего прийти в ярость (V, 189), но и современному литературоведению (ср. в этой связи критику хлебниковской “мистики”: Гофман 1936). Между тем и “мистика” поэта художественно конструктивна как одно из проявлений его лингвистической и нелингвистической мифологии. По существу “воображаемая филология” Хлебникова опирается на одну из самых древних традиций. Просто она очень уж непривычна, а “мистику” повседневных тропов мы давно уже не замечаем: разнообразные олицетворения и смелые метафоры, любые метаморфозы типа „Обернется парусом бумага, / Укрепится мачтою перо...” (Багрицкий, Возвращение) и т.д. — такая же мистика по своим истокам и буквальному восприятию. Хлебников не “играл”, не “актерствовал”, а в самом деле был глубоко убежден в истинности законов времени, азбуки ума, обнаруженных им связей между числовыми соотношениями на большом небе (т.е. в астрономии) и на других небесах, куда он вторгался, — в химии, фонетике, музыке, истории. Мы вправе полностью отвергать хлебниковские историософию и “историю языка” как научно несостоятельные (как “теории”, которые все же сначала надо изучить), но обязаны считаться с его поэтическим убеждением: ‹...› то, что позже сбудется, / Им прошлое разбудится (III, 211). Это убеждение — результат давних размышлений будетлянина. Еще в 1912 г. он писал, что думает о действии будущего на прошлое (V, 174).

Не исключено, что поэт решительно возражал бы против публикации его набросков о гоголевской тройке, оставшихся в рукописи, недостаточно отработанной автором и уже поэтому способной вызвать кривотолки. Сознавая это, все же следует вводить в научный оборот и эти наброски как функциональные конструкции недостроенного и не до конца понятого нами здания, как существенные детали целостной архитектоники реконструируемого замысла. Ведь поэт обнаружил — во всяком случае с помощью двуумного слога — новое и впечатляющее образное средство, о котором писал в присущей ему полемической манере так (III, 211):


‹...› Прообраз в завтра углублю,
Пока мне старцы не перечат.

Примеры реализации этого средства, проявления этого приема, который можно было бы назвать “будетлянизмом”, читатель найдет в других работах автора (ВГ 1982б, 1983) и ниже — в разделе об эстетике словотворчества, где о связке дворянетворяне будет сказано подробнее. Поскольку же творяне — несомненный неологизм, возникает прямая необходимость учесть среди словотворческих начал и двуумный слог как семантическую основу или поддержку некоторых новообразований Хлебникова.

Итак, XXI  начало —  двуумный слог — завершает наш обзор принципов словотворчества, которыми руководствовался поэт. В ряде случаев формулировки начал имеют область приложения, значительно более широкую, чем собственно создание новых слов, затрагивая общие проблемы истории языка, процессы опрощения и переразложения, рациональное и иррациональное в языке, вопросы языковой мифологии и диалектики языка, проблему звук и смысл, общий статус слова как языковой единицы, единство анализа и синтеза как творческих процедур, общие проблемы номинации, семантики и эстетики слова и т.д. Вместе с тем при более дробном отношении к миру хлебниковского словотворчества правомерным было бы разбиение отдельных начал на два-три самостоятельных начала, равно как “аэрофотосъемочный” подход позволил бы свести перечень, скажем, к 10 “метаначалам” и т.д.

Однако, по-видимому, сам Хлебников своей рефлексией по поводу словотворчества предлагает более или менее оптимальную меру сочетания логического и исторического в их единстве при оценке эволюции собственной эмпирии, а также рассчитанных экспериментов, оправдываемых в его глазах рационально или “заумно” (в противопоставлении “доумному”, а не в бытовом смысле “зауми”). Поэтому попытки “разбиения” или “укрупнения” начал можно оставить на будущее, если общая лингвистическая теория даст для пересмотра новые ориентиры. Возможно, конечно, что и в рамках хлебниковианы обнаружатся не учтенные выше стимулы к более адекватному описанию существа и эволюции словотворческих идей поэта.

Предваряя общее заключение об эволюции словотворческих начал и роли словотворчества у раннего и позднего Хлебникова, полезно представить эти начала в виде сводного перечня. В соответствии с принятыми выше формулировками и нумерацией перечень включает 21 начало:

I. Ограничение на заимствования и право словотворчества.

II. Принцип единой левизны.

III. Закон забвения прошлого у слова. Сопротивление опрощению, право на переразложение.

IV. Организму вымысла нужна среда правды.

V. Аналогия. Хоти невозможного. Тяга в неизвестное.

VI. Восстановление утраченных слов и Полнота языка. Скорнение1.

VII. Разложение слова.

VIII. Смена двух подобнозвучных слов. Метабиоз.

IX. Равенство слов перед Преломляющим Я.

X. Слово — пяльцы, слово — лен, слово — ткань.

XI. Поиск наималов.

XII. Начальный согласный в слове — фонема-морфема.

XIII. Каждый согласный в слове — фонема-морфема.

XIV. Единицесложение. Анализ.

XV. Соединение словаря частиц и азбуки ума.

XVI. Единицесложение. Синтез.

XVII. Лучи согласных соединяют все слова. Скорнение2.

XVIII. Каждое слово опирается на молчание своего противника.

XIX. Два смысла — плоскость. Скорнение3.

XX. Новое слово должно быть направлено к называемой вещи.

XXI. Двуумный слог. Углубление прообраза в завтра.

Несомненно полезно также (а для нашей темы — необходимо) представить словотворческие начала в строгой временнóй последовательности их появления в поэтическом мире (точнее — в отдельных рукописях) Хлебникова. С оговоркой о возможных ошибках в хронологий из-за текстологических сложностей наш перечень примет тогда примерно такой вид:101

1. Ограничение на заимствования и право словотворчества (до 1908 г.).

2. Восстановление утраченных слов (1908). Ср. 20.

3. Сопряжение в борьбе (1908). Ср. 25 и 26.

4. Закон забвения прошлого у слова. Переразложение против опрощения (1908). Ср. 18 и 19.

5. Полнота языка (1908).

6. Слово — пяльцы, слово — лен, слово — ткань (1908).

7. Красота смены двух подобнозвучных слов ‹...› (1908) Ср. 11 и 20.

8. Аналогия (1908).

9. Слова, а мысли нет (1908). Ср. 28 и 29.

10. Организму вымысла нужна среда правды (1908).

11. Метабиоз (1910). Ср. 7.

12. Равенство слов перед Преломляющим Я (нач. 10-х гг.)

13. Два смысла — плоскость (нач. 10-х гг.).

14. Поиск наималов (1912). Ср. 18.

15. Словарь частиц (1912). Ср. 24.

16. Начальный согласный приказывает остальным (1912).

17. Каждый согласный в слове — фонема-морфема (1912).

18. Единицесложение. Анализ (1912). Ср. 4, 14 и 23.

19. Разложение слова (1913). Ср. 4.

20. “Скорнение1,2,3” (1920). Ср. 2, 7, 11 и 23.

21. Новое слово должно быть направлено к называемой вещи (1920 по пятитомнику; на самом деле — 1919).

22. Принцип единой левизны (1921). Творчество должно быть левым и по мысли, и по слову.

23. Единицесложение. Синтез (1921). Ср. 18.

24. Соединение словаря частиц и азбуки ума (1921). Ср.15.

25. Поединок слов (1921). Ср. 3.

26. Каждое слово опирается на молчание своего противника (1921). Ср. 3.

27. Двуумный слог. Углубление прообраза в завтра (1921).

28. Слово, меньшéй, дума, большéй (1921). Ср. 9.

29. Слова в узде у мысли (1921).

При некоторых из начал сделаны отсылки к другим началам по признаку близости выражаемых в них идей. Понятно, что таких связей между началами может быть указано значительно больше, в частности, на отсылки явно напрашиваются многие из соседствующих начал. Но и в таком виде нашего перечня перед читателем впервые предстает система словотворческой идеологии поэта в ее удивительной цельности, последовательности и внутреннем единстве.

Оба представления богатства словотворческих принципов Хлебникова, имея свои достоинства и недостатки, дополняют друг друга. Поступаясь анализом понятий-образов поэта, мы теряем в осмыслении ряда существенных для него обобщающих идей, в частности, идеи скорнения. Сосредоточиваясь на анализе существа концептов, мы отчасти затушевываем наглядную последовательность их вхождения в общую систему “воображаемой филологии”. И т.д. Вместе взятые, эти представления позволяют критически оценить распространенные взгляды на эволюцию хлебниковского творчества и, особенно, словотворчества.

Почему-то принято, так сказать, почти извиняться за словотворчество Хлебникова, выделяя ранний период как „экспериментально-словотворческий” (Н. Харджиев и Т. Гриц; НП, 8) или „идеалистический” (Перцов 1966: 67), от которого „словотворец-будетлянин” ушел к „романтическому интернационализму” (там же), или „утопически-словотворческий” (там же, с. 59), будто бы преодоленный при вступлении в новый период — „революционно-романтический” (там же).

Эти авторы не перечеркивают словотворчество Хлебникова, поскольку отчетливо понимают, что „Хлебников немыслим без словотворчества” (там же). Однако не опротестован и вывод о том, что, например, с выходом «Неизданных произведений» поэта в 1940 г. не только опровергнуто распространенное мнение о неизменности поэтической системы Хлебникова, но и якобы показано, что так называемый словотворческий период относится лишь к 1908–1909 гг. (Вольпе 1941: 26). С другой стороны, именно эволюция словотворческих принципов почти полностью скрыта от читателей в новейшей монографии Р. Вроона.

Наш материал показывает, во-первых, что Хлебников немыслим без словотворчества на протяжении всех лет своей активной деятельности. Даже тогда, когда поэт почти полностью сосредоточился на осадах времени и числа, т.е. во второй половине 1920-го — первых месяцах 1921 г.,102 словотворческий слой в его рукописях дает о себе знать, а период работы над «Зангези» знаменует и синтез этапа предлогов-приставок, или частиц, с этапом фонем-морфем, и синтез всех трех занимавших Хлебникова осад. Словотворческие эксперименты поэта в 1921–1922 гг. ничуть не менее значительны, чем в 1908–1909 гг.

Эволюционное представление начал показывает, во-вторых, что словотворческая рефлексия Хлебникова прошла, условно говоря, три этапа. Первый охватывает искания поэта примерно до самого начала 10-х годов (№ 1–13 в нашем перечне). На этом этапе были сформулированы принципы словотворчества, которым поэт остался верен до конца своих дней. Отсчет второго этапа может быть связан с поиском наималов, т.е. с работой над звездным языком, а завершается этот этап перед мировой войной (№ 14–19 в нашем перечне), хотя шлифовка звездного языка продолжалась Хлебниковым даже в 1922 г. Любопытно, что, если здесь не упущено что-либо значительное, время с 1914 до 1919 гг. не принесло поэту никаких новых словотворческих принципов (ср. временнóй разрыв между № 19 и № 20 в перечне).

В эти годы будетлянин осваивал ранее сформулированные начала и работал над звездным языком и законами времени; главное же заключается в том, что война и революция как темы актуального поэтического осмысления и факты непосредственной практики и биографии Велимира Хлебникова не оставляли времени для развития новых словотворческих начал, для “теории”, сверх того что поэт урывал для звездного языка.

Наконец, третий этап открывается понятием скорнения (или скорнений ) и остается без систематического или особо значимого завершения (№ 20–29), но по богатству и силе словотворческих идей он демонстрирует новый взлет “воображаемой филологии”, овладевшей результатами двух первых этапов и свободно развивающей принципы диалектики словесного творчества.

Соотнося с идеологией словотворчества у Хлебникова его неологическую практику, нетрудно заметить, что уже в 1908 г. поэт активно использовал самые различные типы неологизмов. Конечно, аббревиация и слова типа спорвер или даже гознамя, упоминавшиеся выше, — появляются у него позже других моделей. Больше того, каждый из способов словообразования обладает в творчестве Хлебникова собственной, иногда довольно сложной внутренней эволюцией. Однако и аффиксация, и словосложение в равной мере занимали его уже в 1908 г. И невозможно утверждать, что, скажем, интерес к словосложению был у Хлебникова слабее, чем к аффиксации (ср. Vroon 1983: 74).

Способы словотворчества были описаны Р. Врооном в основном на материале лирики будетлянина. В свете выявленных начал и этот материал и множество фактов, вообще не привлекавших внимания исследователей, могут быть рассмотрены с позиций, которые определяются прежде всего идеями “воображаемой филологии”, а не одной только призмой нормированного литературного языка.

Важно было бы выявить и весь “неологический фон”, по выражению М.Л. Гаспарова, у непосредственных и далеких предшественников будетлянина и у его современников. Отдельные работы уже помещают Хлебникова в “неологический контекст” эпохи (см. Александрова 1980), но для последовательного соотнесения всей массы неологизмов у такого поэта со словотворчеством в поэзии и прозе XIX – начала XX в. понадобится еще много специальных усилий. Пока же “приписки” будетлянину и того, на чем его личное клеймо может отсутствовать, к сожалению, неизбежны. Это касается, например, и слов с суф. -ость, и сложного разграничения неологизмов и диалектизмов (даже в пределах словаря Даля; см. ВГ 1983: 99–100).

Чтобы подчеркнуть, что даже отдельные элементы звездного языка могут обладать некоторым фоном в отечественной традиции словотворчества, напомним о форме го-человек в характеристике, которую дает предполагаемому воспитателю княжеских сыновей Мефодию Миронычу Червеву другой персонаж «Захудалого рода» Н.С. Лескова “Дон-Кихот” Рогожин.102 Го-человек имеет моделью го-сотерн (франц. haut). Но хлебниковские гогород, гознамя и под. (см. выше) могли получить известный импульс и от чтения будетлянином Лескова.



————————

     Примечания

1 Такой же разработки ожидает и “дополнительная” тема — категория случая в творчестве Хлебникова. Ср. тезисы Тынянова о том, что поэт „открывает новый строй, исходя из случайных смещений”, что „случайное  стало для Хлебникова главным элементом искусства” (I, 25; ср. Тынянов 1965: 292).
2 См., например:  Померанцева Э.В.  Мифологические персонажи в русском фольклоре. М.: Наука, 1975, с. 87–91.
3 Теперь образ русалки получил определенную интерпретацию в работе Lönnqvist 1979.
электронная версия указанной работы на ka2.ru

4 Мифы народов мира, т. 2. М.: Сов. энциклопедия, 1982, с. 63.
5 Образ Ка представлен у Хлебникова в разных текстах и формах. См., в частности: III, 127; IV, 78 и др.; ДС; 9: 4 об.
6  Мелетинский Е.М.  Поэтика мифа. М.: Наука, 1976, с. 10–11.
7  Эпштейн М., Юкина Е.  Миф и человек. — Новый мир, 1981, № 4, с. 244–247.
8 Там же, с. 246.
9 Ср. в «Гроссбухе»: Я больше божеств ‹...› Я дешевле и удобнее богов. Не ем жертв. Не требую войск и законов ‹...› (64: 62 об.).
10 См.:  Воздвиженская А.  Продолжая споры о фантастике. — Вопр. лит., 1981, № 8, с. 202 и след.
11  Бритиков А.Ф.  Проблемы изучения научной фантастики. — Рус. литература, 1980, № 1, с. 199.
12 Чингиз Айтматов — Владимир Коркин. Час слова. — Дружба народов, 1982, № 12, с. 254. — Образ парусов времени известен Хлебникову (V, 151). См. также ВГ 1982б.
13 См. выше Введение, текст к сн. 5 и 6. — Ср. наблюдения Т. Грица: „В творчестве Гоголя Хлебникова интересовала украинская мифология, ‹...› свобода переходов от плана реального к фантастике ‹...›” (НП, 457).
14 Поэтому неверным было утверждение, будто Хлебников „звал назад от буржуазного мира, а не вперед” (Тимофеев Л.  Книги о Маяковском. — Новый мир, 1941, № 1, с. 210; ср. близкие идеи у В. Гофмана и В. Перцова). Л.И. Тимофеев выдвинул и другие странные тезисы: о том, что одним из основных мотивов творчества Хлебникова был руссоизм, что поэма «Ночь перед Советами» — это в основном всего лишь „вольный пересказ” (!) рассказа Короленко «В облачный день», что стихотворение «Не шалить!» не идет далее (!) ассоциации революции с Пугачевым, а как общий вывод — что роль Хлебникова в истории нашей поэзии, оказывается, „необычайно преувеличена” (там же, с. 207, 210, 209). Сейчас, вместо полемического противопоставления („необычайно преуменьшена”), достаточно сказать, что эта роль по-прежнему часто оценивается произвольно, на вкус и на глазок.
15 См. также концовку утопии «Утес из будущего» (IV, 298–299)
16 Иногда они связаны и со словотворчеством. Ср. с той же Леуной такие образования, как леунности (II, 276, 279; НП, 96), Леун и Праун (60: 93), а в общем плане, например, глагол перунничать (V, 106), парное к Перуну имя Черун, паронимически ассоциируемое с чертом (V, 301), и наречие эхнатенственно (III, 8). Важный образ Эхнатона (Аменхотепа IV) характерно сочетает в творчестве Хлебникова черты исторические — религиозного реформатора — и мифологические — учения о Ка.
17 И, естественно, ‘бог числа’, т.е. чисел, которыми можно зафиксировать законы времени (ср. 365±48 и подобные числовые формулы, впоследствии подчиненные рядам двоек и троек, т.е. 2n и 3n). Ведь ‹...› время необыкновенно сближается с природой чисел, то есть с миром  прерывных,  разорванных величин (V, 242; подчеркнуто мною. — В.Г).
18 Текст очень неразборчив. Далее следует фраза: На холсте чéртят [?] Максвелл [?] и Пикассо, а на л. 11 — вариант будущего финала «Ладомира»: Чертите мелом или кровью / Того, что будет, треугольники! / И верность первому условью / Держите в сердце, грез невольники! — уже цитированный выше по другому поводу. Первое условье — это, по-видимому, строгие законы времени, их мера, их чертеж, их осада.
19 См.:  Топоров В.Н.  Письмена. — В кн.: Мифы народов мира, т. 2. М.: Сов. энциклопедия, 1982, с. 314.
20 В «Грамматике идиостиля» уже цитировались слова Хлебникова, восхищенного красотой того, что Карл Маркс приходит через 365·8 лет после Будды и через 365·5 лет после Иисуса (тезисы статьи «Колесо рождений» из неосуществленного коллективного сборника «Интернационал искусств» ЦГАЛИ, ф. 665, оп. 1, ед. хр. 32, л. 40).
21 В другом месте этот новый Коран именуется новым Благовестом (50: 5), т.е. Евангелием.
22 Ср. уже упоминавшееся отчасти место в «Гроссбухе»: Я удобен, как перочинный ножик, и потому сильнее божеств. Возьмите меня вместо ваших небес. Черточки (т.е. числа, уравнения, написанные поэтом на берегу южного моря; основной закон времени Хлебников вывел в Баку. — В.Г.) — боги судьбы, созданные мной (64: 62 об.).
23 Ср. еще: ‹...› со скрипом по верам кочуя ‹...› (НП, 270).
24 Сой — болг. ‘вид, род; порода’. В другой связи Хлебников определяет сой как общую кровь потомков, как людей общего племени, которые связаны общей правдой и нравами и идут со (НП, 332).
25 Кроме того, можно в ряде случаев обнаружить аллюзии на светские тексты. Так, едва ли словосочетание пища богов (III, 19) независимо от творчества Уэллса.
26 О месте языка богов в системе хлебниковских “языков” см. подробнее ВГ 1982б и ВГ 1983.
27 Ср. важное место в «Маркизе Дэзес»: Бог от смерти и бог от смерьте! (НП, 87).
28 В стихотворении под таким названием Хлебников едва ли не впервые в русской поэзии “воспел” мачту высоковольтной электропередачи как зародыш и символ той самой НТР, которая так мощно захватила вторую половину нашего столетия.
29 В одной из тетрадей 1921 г. Хлебников дважды обращается к одной и той же идее: Первичное богословие Египта как обожествленная азбука и Боги как обожествленная азбука (с параллелями между Лиго, Ладо и другими словами на Эль) — 89: 5 об., 64 об. Вариация на ту же тему — 86: 22 об. Ср. еще: боги великие звука (III, 359), звуки ‹...› зачинщики жизни (III, 293), звуколюди (III, 78), звукоеды (III, 62 и V, 88), звуко-листья и корне-смысл (V, 189).
30 Производящей основой, очевидно, явилось слово острог; ср. контекст: Божогов высокие стены ‹...›
31 Хлебников называет Лялю северным божеством Белоруссии (V, 212; ср. V, 308). Однако вместе с Саири (?) поэт собирал для ласковой Ляли, очевидно, слова самых разных языков (II, 294). См. также стихотворение «В лесу (Словарь цветов)».
32 Этот ряд, как и упоминавшиеся моги (ср. еще: моги! где вы? — 27: 27), показывает, кроме всего прочего, насколько рано возникли у Хлебникова семантические и идеологические оппозиции, нашедшие выражение в противопоставлении корней бог- и мог- в X плоскости «Зангези», где между прочими присутствуют моженята и могенята, могатырь (!) и можество. Ср. также глагольную форму можествовал (III, 202), всеможие и безможие (53: 9 об.; 1921), а из ранних опытов — глагольную форму возбогла и наречие по-можески (60: 39 об.). Понятно, что к этому ряду примыкают и слова типа могач (III, 205; НП, 159 и 324) и даже могесник (III, 338).
33 Там же характерное инороки (ср. пророки).
34 По условиям места и композиции приходится ограничиться указанием на существенную для более полного раскрытия темы хлебниковского мифотворчества “связь-оппозицию” богоборческих мотивов «Ладомира» (1920) с образом Богородицы в поэме «Поэт» (Хлебников чаще называл ее «Русалкой»), написанной в том же Харькове, но еще 16–19 октября 1919 г. Не менее важным представляется развитие взгляда па поэму «Шаман и Венера» как на первоначальную постановку проблемы, которую поэт решал в «Русалке», где им уже был найден синтез праздника научного огня и изгнанниц из мира сухого рацио.
35 Идея преобразования была выражена поэтом в явной форме (V, 265).
36 У Афанасьева представлены также Белбог и Чернобог, у Хлебникова — Белобог и Чернобог (60: 60 об.).
37 Этот пример почти наверняка связан с омонимичным суф. -иня / -ыня (пустыня и т.п.), и опубликованный текст (III, 342) только подтверждает такое решение Р. Вроона (1983: 54). Вместе с тем хочется подчеркнуть, что за рамками данных реальных контекстов Хлебников мог бы использовать слово седыня и в нашем мифологическом ряду, не считаясь с ограничением на отадъективные образования; ограничение на девербативы не помешало ему включить сюда плескиню. Навини связаны с нав ‘мертвец’. Перечень Р. Вроона включает еще три ранних неологизма: небиня, мглиня и марыня (1983: 55), хотя многие из наших примеров у него отсутствуют.
38 Как почти всегда, поэт не придавал особого значения оппозиции строчных и прописных букв. См. ВГ 1976.
39 Ср. еще песнич, зоричи, лесичи, отмеченные (за счет некоторых других) Р. Врооном (1983: 57).
40 Известно, что Хлебников сближал основы слов славяне и слава.
41 Хотя прообразом может служить и пустошь. См. Vroon 1983: 65–67 и 131.
42 Ср. также сомнительные улыбен (II, 218) и сугубен (II, 191).
43 Неизвестно, знал ли Хлебников при его документированном интересе к Леонардо прямо противоположный завет флорентийца: „Не надо желать невозможного” (цит. по кн.:  Зубов В.П.  Леонардо да Винчи. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1962, с. 136).
44 Но и христианство непосредственно интересовало Хлебникова. См. в этой связи незавершенную поэму «Сестры-молнии» (III, 159–161) и ее рукописи (4: 1–4, 38: 1 и 1 об.), такие записи, как образ Христа. Его великанская тень на столетья (83: 13), поиски уравнений друзей равенства в самые разные эпохи (85: 13 об.), функции слов образ и образá в поэме «Ночной обыск» и в ряде других поэм и стихотворений будетлянина и т.п.
45 Отмечены и такие транскрипции этого имени: Зонхава, Цзонхава и даже Чзонхава (Васильев В.  Религии Востока. — ЖМНП, ч. CLXVI, апрель, 1873, с. 307 и 308; последняя форма — очевидно, опечатка).
46 “Запрет” на “западные” корни не распространялся у Хлебникова на собственные имена. См. ВГ 1976.
47 Существенна здесь и проза Хлебникова: «Николай», «Охотник Уса-гали» и «Есир».
48 В социальном плане Хлебникова занимало и созвучие Маздака с Марксом (III, 134).
49 Ср. стихотворение «Мавка» у А.Н. Толстого.
50 См. также «Есир». Возможно, что имя Шанкара отразилось в титуле чангара Зангези (III, 324). См. ниже.
51 См. близкий мотив в поэме «Хаджи-Тархан» (1912).
52 Характерна описка Хлебникова: в рукописи Арджуна назван соединителем ислама и буддизма (75: 6; 1922).
53 Этот ряд продолжен именами Аввакума, Дж. Бруно и др. (74: 11 об.).
54 В соответствии с практикой самого поэта (правда не в осаде слова, а в осаде чисел — см., например, 77: 14, 45 и 47; 78: 18) обозначаем начала римскими цифрами.
55 Ср. запись: Пр‹инцип› До‹пл›ер‹а› и глаза ‹...› (50: 12 об.).
56 Автор уже предлагал иную версию: перед нами не “тезисы”, а констатация обычной практики, отвергаемой поэтом (ВГ 1983: 74).
57 Это глубоко понял Тынянов, акцентируя в опытах Хлебникова „вопрос о смысле”. Напомним еще раз о недавних сомнениях А. Урбана (1979: 160–161).
58 Ср. шилохвость → смертнохвость, тетеревятник → мирятник, ястреб → ястмир и т.п. (60: 74, 75 и др.), известные жарири, времири, любистели и т.д. (часть такого рода образований описана в работе Vroon 1983).
59  Шмелев Д.Н.  Введение. — В кн.: Способы номинации в современном русском языке. М.: Наука, 1982, с. 15.
60 Там же.
61 Там же, с. 40–41.
62 Напомним (ВГ 1982в), что следует различать термины-омонимы скорнение1 и скорнение2; о последнем речь пойдет дальше, как и о скорнении 3.
63 Следует иметь в виду, что этот фрагмент связан в рукописи с иным, односторонне заостренным у Хлебникова тезисом, согласно которому художник числа приходит на смену художнику слова (86: 46 об.). Ср. более широкий тезис об отношении числового языка к языку слов (86: 28), цитированный в ВГ 1983 и ВГ 1982б : 34, а также тот факт, что в математике вплоть до настоящего времени преимущественно разрабатывались концепции непрерывности (Скачков Ю.В.  Научный метод: Вопросы его структуры. — Вопр. философии, 1983, № 2, с. 36).
64 Ср. аналогичную идею, относящуюся тоже к 1908 г.: Давать понятию, заключенному в одном корне, очертания слова другого корня. Чем первому дается образ, лик второго (НП, 453).
65 Конечно, “императорского Санкт-Петербургского”.
66 Начиная с вып. I (IV) издание называлось «Вестник студенческой жизни» (19 сентября 1910 – 29 декабря 1911).
67 Термин Н.А. Янко-Триницкой.
68  Смирницкий А.И.  Лексикология английского языка. М.: Изд-во лит-ры на иностр. языках, 1956, с. 63–64.
69 Ср. там же, с. 63.
70 Можно сказать, что, по Хлебникову, в языке вообще нет “плохо” членимых основ. Просто мы еще не сумели подобрать ключи к каждому корню и каждой основе языка, не сумели обнаружить связывающее их единство.
71 Естественпо, что Хлебников далеко не всегда считается и с морфонологическими ограничениями (ср. врем-/врем’- и т.п.). Морфонология его словотворчества должна быть рассмотрена в специальной работе.
72 Слово, любопытное перекличкой с лингвистической терминологией послесоссюровской эпохи.
73 Индексация матрицы признаков не кажется простой опиской.
74 Вторая формулировка VIII начала, цитированная в сн. 64, устраняла предположение о стихийности.
75 Мы реконструируем это начало из двух номинаций, соседствующих в рукописи. Формула Преломляющий Я повторена (63: 6 об.) На л. 6 находится, между прочим, такое преобразование, как бомба = взорваль. Вся рукопись отнесена в ЦГАЛИ к 10-м годам (1912–1913 гг.). Не исключено, что по крайней мере некоторые ее листы заполнялись еще в конце 900-х годов.
76 Слово равнебен, уникальное в словотворческом отношении, представляет собой миниатюрный сплав хлебниковской гносеологии, этики и эстетики. В нем, коротко говоря, следует различать “прообраз” молебен, идею равенства небу (с наложением основ), равенства как меры в противовес вере, социального равенства и, в контексте других высказываний поэта, эстетического (потенциального) равенства слов (см. ниже).
77 Текст очень неразборчив. Возможно, что реконструируемая здесь запись является контаминацией вариантов выражения и развития идеи.
78 Сопоставим: Высший Учебен будетлян (V, 156) и высшеучебные парнишки (НП, 239) — ‘студенты’.
79 См. также Вступительный словарик односложных слов (НП, 345).
80 Ср.: г-н: гнать, гной; г-л: голь, гиль; г-р: грыжа, грею?, горе, горб, гроб и попытку приписать значение г: Г — корень подневольного паденья (63: 15 об.).
81 Приходится прибегнуть к конъектуре. В тексте: Слова как токи от ассоциативных съ звуков центров . Ср. выше: συν = съ; сын = придаток.
82 Кроме Эф. С самого начала был отвергнут ферт, встречающийся в русском языке лишь в птичьем простом филине и в человеческом простофиле (РО ГПБ, ф. 1087, ед. хр. 25, л. 2).
83 Ограничение “неодноконсонантная” не следует понимать как исключение одноконсонантных словоформ. Ср. в высшей степени значимое для Хлебникова заглавие «Азы из Узы» (V, 24) и такие высказывания, как „Аз из уз вышел” (84: 5 об.), или игру на междометиях ах, ух, эх, их, ох в финале поэмы «Горячее поле» (III, 260). О внутреннем склонении слов см. ниже.
84 См. подробнее ВГ 1982а: 157–159.
85 В тексте на этой странице ошибочно напечатано дважды лаум, вместо глаум во втором случае (ср. III, 335, где лаум и глаум разграничены).
86 Можно привести еще два примера на Го- из рукописей 20-х годов: Гогород будет пуст (57: 2; о высоком городе будущего, в котором на высоте одной версты / то соты города пусты; ср. Жадова 1976) и гознамя (82: 65 об.).
87 Вместе с тем “невхождение” неабсолютно. Ср. контекстно-антонимические “замены”, т.е. “смены”, бурибулкой и под. (III, 328) и сосуществование коума ‘спокойного, сковывающего ‹ума›, дающего устои, книги, правила и законы’ с изумом ‘выпрыгом из пределов бытового ума’ или выумом ‘слетевшим обручем глупости, не знающим границ, преград, лучистым, сияющим умом’ (III, 336–337).
88 В «Гроссбухе» перед вариантом стихотворения «Где рой зеленых Ха для двух...» (ср. III, 75 и 330) сопоставлены записи Звездный язык и Скорнение согласных (65: 40 об.).
89 Одна из загадок хлебниковского словотворчества (?) — генезис слова уструг, сосуществующего у поэта с “вариантом” струг, но, возможно, соотносимого и со словом острог как его антипод. В таком случае семантика о и у в цитированном наброске 1913 г. была впоследствии радикально пересмотрена поэтом. В печатном тексте «Зангези» оум и уум стоят рядом, но семантика последнего не раскрыта (III, 334 и 336). Рукопись как-то связывает о и у с общеязыковой семантикой предлогов-приставок: оум ‘широкая мысль’, уум ‘соответствующая &lsaquoмысль›’ (125: 16; в «Зангези» оум ‘отвлеченный ‹ум›, озираю‹щий› все кругом себя, с высоты одной мысли’). Ср. еще попытку 1916 г.: в словах мор и мир о сохраняет значение р [‘разрушение преград’], и — меняет на обратное (V, 205).
90 Показательно, например, что в «Царапине по небу» слово хлам членится на хла и ам, причем в первой части поэт усматривает силу хлева и холи, а во второй — силу могилы и мора, и малого мрака, и мела, и мусора, т.е. а не только не участвует в ряду наималов, но, даже раздваиваясь или удваиваясь при членении слова, не оказывает никакого влияния на результаты анализа по наималам. При анализе слова холоп (III, 83) игнорируется о, и т.п. Заметим, однако, что и в 1919 г. Хлебников смотрит на внутреннее склонение слов как на особый вид словотворчества (V, 234).
91 Ср. еще параллели в таких оппозициях, как критики (“прокуроры”) — поэты (“подсудимые”), статика — динамика (с беглой пробой “синонимов”: силава, двигава, идава), Ормузд — Ариман, Вакх (или Озирис) — Тифон, добро — зло, сознание — вещество, время — пространство, Бальдур — Локки, больше — меньше. Эти примеры — из неоднократно цитированной рукописи (9: 2 об. и др.). Исследования заслуживает и “тривиальная” оппозиция все/ничего (IV, 31–32 и др.).
92 Вне словотворческих опытов ср. параллель в «Настоящем»: Время бежит — перо писарей / Торопится, / Царей / Зовет охолопиться ‹...› (III, 263).
93 В ВГ 1983 автор предположительно связывал поединок слов и с экспериментами класса спорвер, и с «Зангези».
94 См.: Лит. газета, 1983, 6 апр., с. 11.
95 Можно даже предположить, что упомянутые выражения сопряжение корней и сопряжение в борьбе не только являются перифрастическим (с позднейшей точки зрения) обозначением “скорнения1”, но и непосредственно cooтносятся с термином спряжение. Допускать здесь прямую описку: сопряжение  вместо спряжение, — едва ли стоит, хотя не исключается и такая возможность.
96 Но как раз этот класс новообразований практически описан Р. Врооном.
97 Так имена Скрябин и Менделеев поэт использовал и как метонимии — соответственно — музыки и химии (77: 48).
98 В работах ВГ 1982а,б,в это обстоятельство но обратило на себя внимание автора. О перевертнях см. ВГ 1983 (по указателю). Несомнепно, что и перевертни провоцировали поэта на словотворчество (низари, нежун, речун, мотун, ловень, худолог и худолом и т.п.), тем не менее относить их к словотворческим началам, кажется, было бы не совсем корректным. Иное, видимо, следует сказать, но с большей уверенностью, о внутреннем склонении слов, так как сам поэт называл его другим путем словотворчества (V, 234).
99 Ср. точку зрения Бодуэна, который видел в языке „особое значение” и писал в энциклопедической статье «Язык и языки» о „третьем знании,  знании языковом,  рядом с двумя другими — со знанием интуитивным, созерцательным, непосредственным, и знанием научным, теоретическим” (Бодуэн де Куртенэ И.А.  Избр. труды по общему языкознанию, т. 2. М.: Изд-во АН СССР, 1963, с. 79).
100 Учитываем и слова из опубликованного варианта этого отрывка (III, 211).
101 Неизбежно при этом расщепление или объединение установленных выше отдельных принципов. Так, например, восстановление утраченных слов (60: 3 об.) отделено в рукописи от полноты языка (60: 35 об.), скорнение 1,2,3 “склеиваются” в единый термин и т.д. Одновременно как самостоятельные начала представляем и некоторые формулировки, обсуждавшиеся выше в рамках более широких начал. Во избежание путаницы обозначаем здесь начала арабскими цифрами. Указываемые даты должны, как правило, читаться: “не позднее такого-то года”.
102 Ср. запись: Переворот от числа к слову в воскресенье 14 марта 1921 г. (92: 43 об.).
103 „ — Ну, говори просто: что он и какого сорта человек? — Гм!.. по-моему, он человек первого сорта. — С какого края первого? — Да, да; вы правы, я не так сказал: он выше первого, он го-человек. — Что ты такое несешь? — Я говорю, он го-человек; это, я думаю, всякому понятно, что значит. — Ну, а вообрази, что мне это непонятно, и говори толком: чем он от других рознится? — А чем рознится го-сотерн от простого сотерна: то же вино, да лучше. Он поумнее того, кто сто книг наизусть выучил” и т.д. (Лесков Н.С. Собр. соч. в одиннадцати томах, т. 5. М.: ГИХЛ, 1957, с. 160).

Воспроизведено по:
Григорьев В.П.  Словотворчество и смежные проблемы языка поэта
М.: Наука. 1986 г. С. 63–123

Изображение заимствовано:
Francisco Leiro Lois (b. 1957 in Cambados, Pontevedra, España).
Faldita (Short Skirt / юбочка). 2010.
Madera de castaño (Chestnut Wood / древесина каштана). 235×85×73 cm.
Exhibited «Francisco Leiro: Escultura» in Marlborough Gallery, Madrid (october – december 2010).
www.galeriamarlborough.com/img/upload/Leiro--Faldita-2010-madera-235x85x73-cm.jpg

Продолжение

персональная страница Виктора Петровича Григорьева
       карта  сайтаka2.ruглавная
   страница
исследованиясвидетельства
          сказанияустав
Since 2004     Not for commerce     vaccinate@yandex.ru