
Есть два подхода к жизни: подход Ивана Мичурина (1855–1935) и подход Серафима Саровского (1759–1833).
Мичурин учит: не следует ждать милостей от природы.
Правильный подход? Правильный. Так и коснели бы в первобытном собирательстве, биясь шайка на шайку за корешки-сыроежки.
Необходимо природу преобразовать. Оббить кремневый желвак, распрямить над огнем стволик ивы. Потом вставить в расщеп древка заостренный камушек и попытаться сразить им пещерного льва (Panthera spelaea). Уцелел — протопи жилище, покрой стены изображениями, приведи женщину. Чем прозябать, лучше подстроить под себя среду обитания.
Нужно брать от природы, а не ждать дождичка в четверг или когда рак на горе свистнет.
Как можно более решительно действовать. Где путь, там и дорога. Смелость города берёт. Смелый приступ — половина победы. Смелым счастье помогает. Смелых и смерть боится.
Поучать народ Иван Мичурин принялся не сразу и не вдруг. Он был человек основательный, не сырохват. Чтобы учить жизни, нужно пропитаться мудростью веков.
Проживая безвыездно в городе Козлове, преобразователь природы не имел доступа к неравномерно и несправедливо распределённым источникам знаний.
Зато вечерами, после трудовой деятельности на вольном, не заражённом выбросами и выхлопами воздухе, Мичурин брал своё: просители, во множестве притекавшие к стопам садовода-волшебника, всегда заставали его за книгой. Отложив её, маститый старец потчевал ходоков мичуринскими яблоками и мудростью. Cлавны бубны за горами. К милому дружку семь вёрст не околица. Дадут — в мешок, не дадут — в другой. И тому подобное.
Книга называлась «Пословицы русского народа».
Подход к жизни святого праведного Серафима таков: Господь всё управит.
У Даля великое множество пословиц на сей счёт. Бог весть, что нам есть. Бог видит, кто кого обидит. Бог дал, Бог и взял. Бог дал путь, а чёрт кинул крюк. Бог дал роток, так даст и кусок. Бог накажет, никто не укажет. Бог не выдаст — свинья не съест. Бог шельму метит. И так далее.
Меткие речения русских людей, преимущественно поселян-земледельцев. Остроумие разливанное. Но не мудрость. Какая же это мудрость, когда одно суждение другому противоречит. Взаимоисключающие высказывания. Сплошное издевательство, если вдуматься. Под лежачий камень вода не течёт. Добрая слава на печи лежит, худая далече бежит. И так далее. Мудрование, а не мудрость.
Подлинная мудрость — у батюшки Серафима. Сейчас вкратце обосную.
Господь всё управил: он возвратил мне Лору. Это и есть обоснование вкратце.
Ах, так. Назло не буду вкратце обосновывать. Никогда и ничего. Могу, но не хочу. Москва не сразу строилась, потому что цари не хотели тяп-ляп. Цари не хотели, а посадские не могли. Не могли, потому что справиться лень. Лень заглянуть в справочники, поэтому долгострой. В справочниках чёрным по белому: Лара, Лора и Леся — одна и та же Лариса. Никогда ничего не буду вкратце обосновывать.
Все знают, что я до неприличия напористый писатель. То и дело выворачиваюсь наизнанку. То нахрапом, то наизнанку. Кого-то коробит, ну и пусть. Наизнанку, но не шиворот-навыворот: сокровенное я держу при себе. Изъясняюсь намёками. Только что некоторые кривились и хмыкали от первых глав произведения «Красотка». Крови по колено, а разумного, доброго и вечного — кот наплакал. Разве что Лора:
Меня распирает от счастья, как зёрна кукурузы на раскалённой сковороде. Тут и там лопаюсь, и нутро моё лезет наружу. Не обессудьте за восклицательный знак: Лора нашлась!

Обвал горбачевской “перестройки” застал Ларису Фесенко приемщицей книг в букинистическом магазине «Далева лавка». Когда чиновники-распорядители магазин продали, а облкниготорг развалили, “источнику знаний” оставалось пробиться разве что на местном автовокзале. Целое десятилетие Лариса Аркадьевна стояла лицом к лицу с героями своего «Базар-вокзала»: “Здесь бомж под батареей, поэтому теплее... И сторож на всенощную (по сотенной гони!), чтобы в блатном угаре под утро мальчик Гарик нашел бы свой товарик и в холе, и в чести... А рядом столик с книгами... торгуй почти что фигами, но продавцом в законе себя считаю я”.
Рядом красноречивый натюрморт: на фоне роскошной трапезы кисти “малого голландца” — нынешний “завтрак аристократа”: картошка в мундире, луковица, недопитый кефир. Картины члена Национального союза художников Украины Вадима Коробова оказались до боли созвучны ее “стихам с натуры”.Время от времени, грешный человек, я озадачиваю web-поисковик своим родовым прозвищем: кто горемыка наигорший? кого когтит Подземный Коршун?
Числобой горемыка наигорший. Страстно внушал мне, что 371 равно 317, теперь зубами скрипит. На грош украл, на рубль верёвок.
Подземным Коршуном прозвал меня не Числобой. У Числобоя (род. 1948) степень точных наук, у прозывалы — приблизительных. Нет, не Парнис. От Парниса А.Е. (род. 1938) остался влажный след на камне, нечто неопределённое. Совсем другая зовутка, не Подземный Коршун. Жаль, что наша дружба не задалась.
А вот дружбы с Подвижником (род. 1940) ничуть не жаль. Туда и дорога. Не пропустил женщину вперёд, а это знак беды. Тебя, вот кого.
Надо бы сразу расстаться, когда не пропустил и оттёр. Впредь наука, вдруг ещё на подвижников нарвусь.
Cтоило занавесить глаза на его растопыренные локти, как Подвижник тиснул «Родословную». Втихаря. Не оповестил почему-то. Не счёл нужным.
Произведение было издано. Увидело свет. Пришло к читателю. Меня впервые напечатали, Лора.
Впервые и единственный раз: я в эти игры больше не играю. По наивности думалось: приспичит кому тиснуть — жми. Впредь наука: ни за какие коврижки.
С чего бы такие строгости? За проделки Подвижника мне грозила αναθεμα, вот с чего.
Когда мы с тобой дружили, я был вполне благополучный. А человек начинается с горя, как сказал Алексей Владимирович Эйснер (1905–1984).
Только я начался с горя, как Подвижник оборудовал мне высшую меру наказания — церковное проклятие. Исхлопотал отлучение, вечное изгнание из храма.
Ни сном, ни духом. Ни за что, ни про что. Взгрустнулось кому-то, что нет дураков провозгласить Велимира Хлебникова вторым Иисусом Христом. Нет дураков по сей день, одни выкрики с мест пожелавших остаться неизвестными.
Как это нет, догадался Подвижник. Чёрным по белому: Вифлеемская звезда. И тиснул с предисловием. Вот, полюбуйся.

Митурич М.П. (род. 1925) сообразил переслать эту простыню лжи мне. Предупреждённый вооружён.
Но мы с Митуричем всё-таки расстались. Двадцать лет дружбы семьями.
Из-за чего? Из-за меня. Я же говорю — был конченый благополучный человек и пытался начаться просто человеком. Неприглядное зрелище. Ёрзает на брюхе, извивается.
В лучшем случае удавалось встать на карачки, Лора. Все были разочарованы. Начинали брезговать. Митурич не подавал виду, но списал меня в расход. А Подвижник, тот давай помыкать.
Слегка озлобляет, когда помыкают, Лора. Тебе ли не знать. Небось, вокзальная шушера поизмывалась всласть.
Я же Абалькасим Фирдоуси (ок. 940–1020). Пока не сложится книга, сиди дома. Черновики хранились у Подвижника.
И вот, когда Абулькасим посмел ему перечить, Подвижник и говорит: не шлите больше ничего, гражданин, а уже присланное я сожгу.
Его можно понять и простить: довольно-таки заносчиво перечили. Что бы ты понимал, говорю, завхоз. Знай, говорю, своё место, подносчик снарядов. Гордо реет Абулькасим, а сам извивается на брюхе с переломленным позвоночником, заметь. Вопиющее несоответствие. Кому понравится.
Насчёт переломленного позвоночника я загнул, перехлёст. Но когда ставили подножку, руки уже были связаны. Извиваешься на брюхе, вся рожа грязью оплыла. А ты её приподнять норовишь, слово молвить. Неприглядное зрелище.
Кроме черновиков, у Подвижника оказалась пачечка писем Нагибина Ю.М. (1920–1994). Писульки на четвертушках чрезвычайно неразборчивым почерком. Любопытные свидетельства в пользу этого писателя. Сейчас многим кажется, что Нагибина они знают как облупленного: изданы его дневники, на виду вся подоплёка и подноготная.
Страшноватое чтение. Нагибин вываливает Нагибина в назёмной жиже и чешет его бока об изгородь. Чесомый сладострастно повизгивает. Нагибин с отвращением произносит: какая свинья этот ваш Нагибин.
Он был хороший человек, Юрий Маркович. Мягкий, податливый. Женственный даже. Поддастся, а потом злится: зачем поддался. Злился на меня: „Получил хамоватое письмо от Молотилова. Я был уверен, что он быстро испортится и особого огорчения не испытал” (запись 15 декабря 1982 г.)
Осетрины второй свежести не бывает, бывает сиговый посол. С душком. На любителя. Не очень-то и хотелось, честно говоря. Ни кусочком в пищевод не хотелось. Наверняка ели сёмгу, а мы несовместимы. И с копчёным угрём несовместимы. Никакая встреча. Нет, не на Красной Пахре. Вдруг я фарфор переколочу. На Черняховского. Алла у него замечательная. Аууа. Алиса из «Синего лягушонка». Необычайно правдивое произведение.
Я слегка дерзил Нагибину ещё года три. Если Алиса Григорьевна косуля, я и вовсе конь с копытом. Разворачиваюсь всегда лицом, чтобы череп ближнего не проломить ненароком. Догадался протянуть хлеба горбушку — садись и скачи хоть на край света, не надо погонять.
Аууа, тихая пристань. Мне тоже выпало, кто бы мог подумать. Имя от греческого γαλενη ‘тишина’. Кто бы мог подумать: не сводят в могилу, как раз наоборот. От греческого ‘штиль на море, спокойствие, безмятежность’.
Когда будущий синий лягушонок радостно перепел смрадную сплетню о тяге Чайковского к мальчикам, он нарвался по-крупному. Чайковский оказался последней каплей, суши вёсла.
Приблизительно тогда же кончилась дружба с Дугановым Р.В. (1940–1998). По совокупности преступлений. Моих, конечно.
Во-первых, Дуганов был недоволен, что я не печатаюсь. Возговорю ему человеческим голосом: я же Фирдоуси, Подземный Коршун в переводе. Не верит. И подгадал время шевельнуть браздами правления.
Уговорил зайти к Вадиму Ковскому (род. 1935). Под благовидным предлогом — элистинского «Ладомира» передать. Самому передать как бы недосуг. Навыбирал из кучи мои произведения: и это передайте.
И вот я в доме Ростовых. Приёмный покой «Дружбы народов». Именно покой: при графе Ростове здесь кучера дремали, пока господа на балу выкаблучивались.
Вадим Ковский занимал приблизительно одну восьмую полезной площади приёмного покоя. Ах, благодарю. Вы не могли бы подождать две минуты. Будьте любезны, присаживайтесь. И убежал.
Наверное, порадовать друга: двадцать пять лет не издавали Хлебникова, событие. Тараса Шевченко из крепостного рабства выручили — такое примерно событие.
Дуганов был предусмотрительный человек, не то что я. Но и у меня хватило ума не отослать Подвижнику элистинский сборничек. Ясно, сжёг бы. Меня же все списали, все. Наверняка Дуганов досадовал за свой порыв. А вот какой:
Владимиру Молотилову — перводвигателю этого издания*.Хлебников тоже посещал издательства. Валентин Катаев притаскивает Хлебникова за хлястик в издательство, две минуты отлучки, возвращается — нет Хлебникова, уже на Кавказе.
Через две минуты встаю исчезать на Урал. И сталкиваюсь в дверях с Вадимом Ковским. Ровно две минуты. Впопыхах. Как, вы уже уходите. И ничего больше мне оставить не хотите? Глаза добрые-добрые. Хороший человек. Нет, отвечаю на ходу. Сутулюсь почему-то.
И теряю рукописи из собрания Р.В. Дуганова. Не сам теряю, а Строева В.П. (1903–1992) теряет. Она мне до сих пор снится, Вера Павловна Строева. Поразительная. Раз, говорит, вы читать вслух отказываетесь, приносите рукописи. Я, говорит, хочу сравнить, кто настоящее — вы или Коля Глазков. И она теряет рукописи. Из собрания Р.В. Дуганова.
Вера Павловна ещё башмаков не износила, которыми подпинывала О. Бондарева, не нужно переобуваться для «Богемы» Джакомо Пуччини. Рудольф и Мими. Я бы спел Мими, дело за Рудольфом.
Во-вторых, Дуганов мне сказал, что, по его данным, архив Мая Митурича усыхает. А я возьми да и передай. И радостно несу в клюве: нет, всё на месте. Дуганов с лица спал, осунулся. И я вышел из доверия: переносчик.
Ещё какой переносчик, Лора. Санталовский сундук не один Дуганов перелопатил. Я просто ночевал в нём, в сундуке. Затёртый лоскуток со дна. Дуганову, под расписку. Важное свидетельство. Расписка была передана владельцу сундука. Тот уже смирился, что я самовольно, без спроса орудую: одержимый человек. Аукнулось через двадцать лет дружбы семьями. Не одержимый, а на руку нечистый. Берегите карманы.
Если человек вышел из доверия, зачем он вообще. Вскоре представился случай придраться к моим словам. Совершенно не помню, о чём. О кобанской бронзе, кажется. Древности Кавказа. Прогуливались вечерком. „Благодарю за откровенность”, — хрипло буркнул Дуганов, и больше я его никогда не видел.
Это полный бред, но я уверен: не порви Дуганов со мной, он и по сей день выбивал бы золу из трубки. Совершенно другое хлебниковедение, не стань Дуганов пеплом. С такими тылами, как Наталья Сергеевна.
Совершенно другое хлебниковедение. Это вам не запалошный Григорьев. Ушёл Дуганов — и все разбрелись, Лора. Умел сбить в табун.
Дедушка Дуганова был конезаводчик. Держал орловских рысаков или ахалтекинцев, не помню. Дело не в породе лошадей, а в породе Дуганова. Это было его страстью: кнутиком пощёлкивать. Дуганов притворялся завзятым рыболовом. За неимением конюшен с племенными жеребцами в стойлах.
Где конный завод, там и поместье. Пастырь-земледелец. Загнанных пристрелить, сорную траву — с поля вон. Меня пристрелить и с поля вон. Дуганов шутя загнобил бы ka2.ru, это вам не питерские неумехи.
Не знаю как другим, а мне нравилось гарцевать подле него. Куда больше нравилось гарцевать вблизи, чем путём взаимной переписки. Вблизи сразу видно, кто есть кто. Это я перечу С.А. Есенину, а не Подвижнику, Лора.
Дуганов был dandy, но без пробора, не Мариенгоф. Поэтому поглядывал на меня снизу вверх, с неприкрытой завистью. И я, и я, оправдывался перед кем-то. И я лепил в детстве, ваял. Молодец, что ваял, теперь поглядывай снизу вверх.
Сама понимаешь, долго так продолжаться не могло. Разрядка должна была наступить, и наступила.
Думаешь, я смирился? Ещё чего. Надо склеить черепки. Стоит проявить настойчивость, и опять сойдёмся. Ежегодное предложение возобновить знакомство. В письменном виде. Пять лет подряд. Железная настойчивость. Ни гу-гу.
Дуганов действительно разбирался в изобразительном искусстве. Я терял нить разговора в домашней обстановке: отвлекал Фонвизин слева, изумительная работа. И табачный дым не переношу. То ли дело прогулки на свежем воздухе.
Дуганов действительно разбирался в изобразительном искусстве, но раскладного Ци Бай-Ши у него не было. Зато был «Точильщик» Малевича, почтовая открытка. Наждачный круг вращается, шепелявит сталь. Действительно вращается, слышен стук ножного привода и шелест маховика.
Если бы не «Точильщик», я так и считал бы Малевича Буддой живописи. «Чёрный равноугольник» совершенно то же самое, что «Безутешное горе» Крамского. Повестушка о смерти. Но Крамской обнадёживает, а Малевич — убивает всякую надежду. Чёрным по чёрному: „Он умер. Они умерли. Я умер. Ты умрёшь”. Вредный мыслитель, Будда живописи.
Дуганов действительно разбирался в изобразительном искусстве. Раскладного Ци Бай-Ши у него не было, и я пообещал прислать.
Реутов назван в честь обэриутов, остановка «Баня» — в честь товарища Победоносикова. Улица Победы, 14. В окнах свет, хозяева дома. У дражайшей половины приостановка совокуплений на стороне, сопровождает.
Входная дверь почти с улицы, всё слышно. Благожелательное бу-бу-бу. Принял.
Три года врозь, а принял Ци Бай-Ши. Никакой не холуяж. Обещал подарить — и подарил. Не холуяж, а попытка подкупа. Сунуть барашка в бумажке. Жест доброй воли, в общем.
Ещё пара ежегодных предложений возобновить знакомство. Ни гу-гу. И я смирился с потерей Читателя.
С большим разбором, Лора. Трое: Нагибин, Фёдоров Г.Б. и Дуганов. Нагибин — условно. Поди проверь, взаправду или лукавит. Всегда один и тот же отзыв: „Значительное произведение”. Подозрительно, согласись.
ГБ подлинный читатель, но мимоходом поминать его — всё равно что кукишем перекреститься, кощунство.
Дуганов говорил: я пониматель, если пойму — мнения своего уже не меняю. Мнение Дуганова было такое: надеяться не на кого, разве что на Пермь да на Вологду. А ещё он мне сказал на прогулке: вам надо меньше писать.
Некрасов признавался: дай он себе волю — затопил бы стихами всю Россию. Вот-вот. После пятидесяти эта горячка у меня прошла бесследно. Наверное, Бродскому тоже с годами прискучило подбирать созвучия: то ли дело эссе. Грибоедов предупреждал, что именно этим всё кончится. Именно этим: отрывок, взгляд и нечто.
До пятидесяти надо было ещё дожить, Лора. Не очень получалось. Только выкатился сороковник, и началось. Отдельный разговор.
Надо было спасаться. К молитве я только-только приступил. Невеглас называется. Не оглашенный, а невеглас — невежда в делах веры. В это безвременье вы с Дугановым здорово меня выручили.
Дня за два до разрыва прогуливаемся по вечернему Реутову. Я завожу одно, он заводит другое, я подстраиваюсь. Потому что в детском саду приучили: мой руки перед едой, девочки садятся на горшок первыми, уважай старших. Собеседник старше тебя — изволь подстраиваться. И под Нагибина я подстраивался, Лора. На Черняховского Нагибину захотелось узнать отношение сигового посола к сильным выражениям. Вдруг пуще того заблагоухаю. Зачем спрашивать. Мажем условные ворота условной Авдотьи отглагольным существительным и оцениваем впечатление. Впечатление тяжёлое, заёрзал. Но ведь усидел. И Нагибин стал проверять на другую вшивость, не лобковую. Ворона и сыр, лиса и журавль, свинья и апельсины. Грамотная работа.
Сильных выражений от Дуганова я не слышал, слабых тоже. Вот уж не балаболка, не словоблуд. Речь его была особенная: он подсмысливал слово на выдохе. Неестественно до изумления. Грибоедову тоже не нравилось: „Словечка в простоте не скажет”.
Беседуем. Кто во что верит. Лучше всех, говорит Дуганов, сказал один беспризорник: Бог есть, но мы его не признаём. Подсмысливание воспроизвести не берусь, куда мне.
Переулок, другой. Миновали Вивекананду c Рамакришной — заготовки Дуганова к нашим прогулкам, как я подозреваю.
Совершенно не в душу были эти Вивекананда с Рамакришной. У меня беда: жена загуляла. Двое детей, а жена загуляла. Зачем это знать Дуганову, скажи на милость. И я мямлю полувопросительно: мы, дескать, ещё поживём и напишем.
И Дуганов тотчас откликается: „В этом нет сомнения”. То есть он продолжает надеяться на Пермь. Вологда? „Из тысяч лиц узнал бы я мальчонку, / А как зовут — забыл его спросить”.
Уверенность Дуганова держала меня на плаву не год и не два, хотя слово к делу не пришьёшь. И стихи твои не пришьёшь. Зачем пришивать, достаточно скрепочки.
Скрепочка, стопочка. Стихотворений Ларисы Класс-Фесенко.
Скажешь правду — потеряешь друга. Я сказал тебе, что запрягают кóней, а не телеги, и ты потерялась.
Cтопочка стихотворений ушла к Вячеславу Куприянову (род. 1939). Я отослал, авось пристроит. Догадайтесь, говорю, с трёх раз, чьи. Как это чьи, отвечает Куприянов, Ларисы Класс. Может, с кем-то и посоветовался, поди узнай. Эти гуру народ тёртый.
Отослал, и скрепочка стала не нужна: один листок в наличии. Вещественное доказательство твоей веры в меня, не пустой звук на прогулке с Рамакришной.
Души прекрасной порыв: Владимиру Молотилову — с безграничной верой.
То, что я не сгинул до сих пор, и твоя заслуга тоже. Лора безгранично верит, соответствуй, скотина.
Пишут, что ты лоцман в море. Поговорим о лоциях.
Итак, Подвижник не пропустил и оттёр. Хорошо быть первопроходцем, имея путеводитель. Имея подробную лоцию по Велимиру Хлебникову. Твою, вот именно.
Нечаянно сжёг, наверное. Вместе с моей писаниной. Подробный путеводитель по Хлебникову, первая ласточка.
Подвижник издал свою лоцию. Шлёт мне. Просто птичий базар лоция, не чета ласточке времён застоя. А почему, спрашиваю, ни слова про Лорины труды? Весь, отвечает, Луганск оббегал — Лоры не значится. Вероятно, уехала в Германию, к Бирюкову. Велимир Хлебников немчуру не жаловал, поэтому и ни слова.
Про Германию я загнул ради красного словца. Подвижник якобы писал тебе на Коцюбинского, а ты не отозвалась, вот и всё.
Может статься, мы с тобой — исключение из правил. Правила Подвижника наверняка достойны всяческих похвал. Горяч, да. Кипяток. Но ведь сказано: „Изблюю тебя из уст Моих, ибо не холоден ты и не горяч”. Большинство прохладные, но есть и холодный расчёт: учёная степень. Полезная вещь, вроде мороженого: обещано проглотить и усвоить. А прохладные все будут изблёваны, вся жевотина.
Горяч, но ведь не пыжится, не надувает щеки. Скромность. Я, говорит, человек случайный, но стараюсь. По части путеводителей Подвижник всех обставил на триста лет вперёд, молодец. Поговорим о неслучайных.
Хлебников шутит, Мандельштам смеётся. Мы — лицедеи, Хлебников — единственный зритель. Мандельштам развлекается на другом представлении, тоже в единственном числе. Когда тамошние лицедеи отчебучат своё, навыламываются всласть, эти двое отлетают перешучиваться c Пушкиным. То ли дело Пушкин. Не Пьюшкин и не Пешкин — то ли дело Александр Сергеевич, солнце изящной словесности.
Я — шутка Хлебникова. Это ты верно подметила, Лора. Остроглазья цветы: двадцать пять лет назад подметила, что Молотилов. Неуместная шутка, на взгляд строгооких филинов. Не навязывайте Хлебникову своих предпочтений, грубят им стреляные воробьи.
А что бы ты сказала насчёт этого юноши? Во рту кляп, в ушах затычки. Одиссей, да и только. Улисс. А я тебе говорю — наш человек, неслучайный. Микула Селянинович 1977 года рождения. „Распашу ль я, распашу ль я, распашуу ль я, распашу ль я / Пашенку, пашенку! / Уродится, уродится, уродиится, уродится / Лён-конопель, лён-конопель!”
Нет, не язык вывалил. Я тебе говорю, не язык. Кляп торчит, не спорь.
Как говорила моя бабушка, выскочил сентябрём. Не могла объяснить, что значит сентябрём. Неграмотная чалдонка. Выскочил, глаза выпучил, хвалится-грозится: мигом всё изборожжу. Сошник в землю — и забурился пахать.
Борозда теряется в дымке-невидимке, на то и целина. Борозда уходит в бесконечность, оратай-оратаюшко совершенно исчез из виду. Если хорошенько пошарить, обнаруживается. Всё там же: в Сибири. Которой прирастать Пекину, если Москва в ум не войдёт.
То есть Микула Селянинович стал Дмитрий Александрович, потому что пересел в другие сани. На которых нефтяные вышки по зимнику волокут. Чёрное золото. Закупочные цены несколько выше, чем на лён-конопель.
Дмитрий Александрович разбогатеет и возобновит свои занятия Хлебниковым. Без шуток. Вот увидишь.
Никого нельзя списывать в расход, пока жив человек. Благоразумного разбойника Спаситель первым помянул во Царствии Своем. А ведь распяли за душегубство, Лора. Зачем выклянчивать гранты, когда рядом Сургут и Нижневартовск. Вот увидишь.
Я ему благодарен по гроб жизни, Дмитрию Александровичу: снабдил и снарядил. Дорога ложка к обеду.
Это сейчас я, грешный человек, озадачиваю web-поисковик своим родовым прозвищем или позывными ka2.ru. В лонишние времена озадачивал родовым прозвищем Дмитрия Александровича и позывными velimir.ru. „Где ↓ты, ↑гдее? Оот↑зо-↓вись на зо-ов ↑люб-↓ви, ↑ах, скоро ль скоро ли я ууви-и-и↓жу тее↑бя...”
Владимир в плену, будущий зять Кончака.
Ничего подобного.
Поисковик постоянно выкидывал роскошную объяву „Site under construction”. В переводе на русский — „Приходите завтра”.
Я хотел попроситься на www.velimir.ru как страничка. К хану в зятья.
А ленточку всё не режут и не режут.
Ну и написал собственный сайтик на CSS2. При содействии Michael Dubakoff, Eric Meyer, Douglas Bowman, Lasse Reichstein Nielsen, Mark Newhouse, Jeffry Zeldman, John Shiple, Tom Gilder and others. Thanks Thanks Thanks Thanks Thanks Thanks Thanks Thanks.
Кабы не Подвижник да не Дмитрий Александрович — никакого ka2.ru, Лора. Абулькасим и так далее. Сиди дома и тому подобное. Слал бы и слал черновики в Астрахань, в единицу хранения. Качал бы и качал из тюменских недр.
Но раз в Астрахани я понюхал похорон Джордано Бруно, а Тюмень сменила вывеску, пришлось высунуться. Заставили, согласись.
Вот почему я время от времени озадачиваю web-поисковик своим родовым прозвищем: кто горемыка наигорший? кого когтит Подземный Коршун (род. 1954)?
И вдруг. Всё там же, в Луганске, городе Даля. Всё тем же, книгами. Подняла детей, муж как за каменной стеной. Я заплакал от радости, Лора.
Книготовговля умрёт, тебе ли не знать. Редкий случай, чтобы я сдул пыль и перелистал — в Сети выложено почти всё.
За всеми убийцами книг не уследишь, я наблюдаю за Литвиновым V.B. (род. 1966) из www.rvb.ru. Однажды мы пересеклись, очень хорошее впечатление. Литвинов у Лотмана Ю.М. (1922–1993) учился, теперь ему стыдно: предал Тарту. Амелин Г.Г. (род. 1960) не предал, а он предал. Не надо учиться у Лотмана, чтобы ядерщикам переводить. Больная совесть. Зато Литвинов доезжает в РВБ Достоевского, как Собакевич осетра. Вот тебе и больная совесть.
Что написано пером — не вырубишь топором. Описки, оговорки, глупости — всё бумага терпит.
Оказывается, жители пещер были умнее нас. Изображения на стенах — глаз не оторвать. Почему? Потому что смывали черновики. Смывали неудачи, одну за другой. Не спешили обнародовать. Шкурами занавешивали.
Нет, не занавешивали. У всех на виду. Каждый мог высказаться, включая мамаш с исполинскими задницами. Но решающим было мнение подростков. У подростка глаз не замылен, углядлив. От семерых нянек ни одно первобытное дитя не слепло. Только побежал ножками — держи острый камушек на древке или палку с набалдашником. Углядливы дети были. Только побежал ножками — и уже старик. Средняя продолжительность жизни двадцать семь лет, как Лермонтов.
Одно только и успеешь — Казимиру Малевичу (1878–1935) нос утереть. Малевич подтибрил у Джино Северини (1883–1966), Северини у Джакомо Балла (1871–1958), Балла — в пещере Альтамира. Умели древние движение передать, ещё как умели.
И я решил подражать первобытным художникам: не занавешивать произведения шкурами. Мне нравится переделывать, особенно когда вещь вылежится. Ничуть не меньше нравится, чем сочинять.
Правим-поправим, выправить не можем. Вшиваем «Родословной» кишки, которые Подвижник вырвал. Вырубаем топором приблудное предисловие. Наверное, буквица Ж — окончательная. Кто нам такую буквицу соорудит, славяно-калмыцкую? Разве что Ганнушкин Е.А. (род. 1925) соорудит. Приходишь к Ганнушкину: соорудите мне буквицу Ж, но не простую, а славяно-калмыцкую. Не простую, отвечает Ганнушкин, а золотую: у тебя нет таких денег, писатель слов. На нет и суда нет, сбацаем сами.
Из всех заветов Заратустры самый обременительный — второй, насчёт строго постоянных обновлений сайта. Люди не понимают, чего стоит блюсти этот завет. Приходится терпеть унижения, Лора. Приглашаешь человека к сотрудничеству раз, приглашаешь другой. Ни гу-гу. Десятки случаев. Очень похоже на бойкот.
Решил было совсем никого не приглашать, но Иванов Вяч.Вс. (род. 1929) сразу отозвался. Не возражаю, говорит. Воспитанный человек.
Я долго колебался, рассказать или нет о воспитателе этой отзывчивой души. Была не была, расскажу.
Как известно, в России надо жить долго. Не хочется, но так принято. Надо жить в России до самой смерти. „И ложимся в неё / И становимся ею, / Потому и зовём эту землю своею”.
Волею обстоятельств ГБ уехал из России насовсем и похоронен в Лондоне. Георгий Борисович Фёдоров (1917–1993).
Я не отрекаюсь от своих слов: поминать его вскользь — всё равно что кукишем перекреститься, кощунство. Но речь о воспитании подрастающего поколения, Лора. Нужны примеры, образцы. Я временно беру свои слова про кукиш назад.
ГБ постоянно расказывал мне о людях, с которых стоит делать жизнь, просто жизнь. Или жизнь учёного. Или жизнь борца с несправедливым общественным устройством.
Жизнь писателя ГБ делал со Всеволода Иванова (1895–1963). Об этом человеке мы поговорим чуть позже, после вводной части. Ограничусь пока записью из дневника Всеволода Вячеславовича, предположительно — о себе самом:
Когда мы познакомились, ГБ уже складывал из кусочков главную свою книгу «Неимей Сторублей». Этот Неимей где только не бывал, кого только не знавал. Вот он состарился, сидит безвылазно на даче и вспоминает былое. Вслух. Слушателей полон дом, особенно летом. На слушателях былое обкатывается, а потом ложится на бумагу.
Гостей полон дом, но слышно, как муха пролетит. Затаив дыхание. Небывалый устный рассказчик. Ираклий Луарсабович Андроников (1908–1990) значительно уступает, значительно.
Я пробовал записывать на ленту — не то. Ума не приложу. Шелест привода отвлекал? Затаить дыхание звукозаписывающее устройство не может: стрелки дёргаются и так далее. Целую бобину ГБ наговорил. Проверяем качество. Тишина вместо качества: я забыл нажать кнопку записи. Ничего страшного, утешает слегка понурый ГБ, есть повод ещё разок обкатать.
И он повторил свою сагу «Donald Maclaine». Дословно или нет, не берусь утверждать. Было стыдно за своё разгильдяйство и страшно: а ну как и на этот раз неудача. Больше я к ГБ с этим делом не приставал, довольствуясь чужими записями: воспоминания о Всеволоде Иванове из их числа.
В общем, не давали ГБ житья любознательные бездельники вроде меня. Когда, спрашиваю, вы вообще пишите-то? C утра пораньше, отвечает, когда все спят.
Лично я видел, что с утра пораньше гости рассаживаются якобы завтракать, и это надолго. Затаив дыхание, муху летом слышно. Лично я встаю в пять, но совесть надо иметь, вытерпи хотя бы до девяти. В девять садились завтракать со всем вытекающим.
И всё-таки не верилось, что в Лондоне ГБ развернётся со своим Неимеем. Развернулся, да ещё как. Смена языковой среды, они же англичане. А кто ценит устные сказания, почему-то моет посуду в пабе.
Развернулся, да ещё как. Давно надо было уехать. Гоголь где писал «Мёртвые души»? В Риме, где по-русски говорила одна-единственная живая душа, художник Александр Иванов.
Жить бы да жить в Лондоне. Дома у ГБ восемь раз мертвела и рубцевалась сердечная мышца, девятый вал накрыл на Темзе. Двух лет не поработал в полную силу как писатель.
Вот она, Марианна Григорьевна, жена ГБ. В прошлом году приезжала в Москву. ГБ звал её Майя, жена Мая Митурича Ирина — Марьяна. Мне больше нравится Марианна. Потому что французы зовут этим именем одновременно Свободу, Равенство и Братство. «Свобода, ведущая народ» Эжена Делакруа и Велимир Хлебников: Свобода приходит нагая, / Бросая на сердце цветы. Марианна Григорьевна — дочь той самой Веры Павловны, которая до сих пор мне снится. Всё тот же сон, третий раз всё тот же сон.
Марианна Григорьевна Рошаль-Строева (род. 1925) разрешила Владимиру Шахиджаняну (род. 1940) оцифровать и вывесить «Брусчатку» ГБ. И тот с 1001 ошибкой распознавания оцифровал и вывесил. Зато воспитанный человек, см. снимок.
Книготорговля умрёт, Лора. «Басманную больницу» ГБ помогал размножать в том числе и я. Перестучал и отослал обратно, в Москву. Потому что надежды на издание почти не было. Потом задул ветер перемен, и в «Московском рабочем» повесть напечатали. Рассказ «Дезертир» вышел в «Даугаве». Попробуй, разыщи. То ли дело Мировая паутина. В мыслях не было, что доживу до такой роскоши.
Очень советую глянуть http://1001.vdv.ru/books/bruschatka/
1001 ошибка распознавания, зато какова радость познания.
Переходим непосредственно к Всеволоду Иванову.
Который писал с переломанными руками и соображал истоптанным мозгом, прилагая оные в совершенной невредимости к воспитанию сына Комы, будущего Иванова Вяч.Вс., и пестованию Жоры Фёдорова, будущего ГБ.
‘Пестовать’ и ‘воспитывать’ — не совсем одно и то же. Последнее подразумевает манную кашу, порку ремнём, деньги на карманные расходы и прочее. Воспитывают сыновей, пестуют воспитанников. Жора был воспитанник, на добровольной основе. Приходил в гости. Тамара Владимировна Иванова (1900–1995) этому не препятствовала, хотя круг знакомств мужа определяла довольно жёстко.
Жора приходил в гости не к Коме Иванову: 12 лет разницы, какая может быть дружба. Приходил к его папе. Молодой человек долго не мог определиться, чему отдать себя без остатка — писательству или науке. Всеволод Вячеславович поощрял пробы пера, но и не отговаривал от иного приложения молодых сил.
Вот Жора Фёдоров размахнулся на повесть о князе Горчакове (1798–1883). Краткое содержание первых глав:
— Здорово, — говорит Всеволод Вячеславович. — Но дальше я не могу придумать, — жалуется Жора, — полный тупик. Хотите, подарю? — Подари, — соглашается Всеволод Вячеславович, и пишет в стол пьесу о Горчакове.
Он целые горы в стол написал, Всеволод Иванов. Ничего не печатали. «Бронепоезд 14-69» и «Пархоменко» — только это. Стоило увидеть свет отрывку из «Похождения факира», тотчас всех собак спустили: бесполезное строителям светлого будущего произведение. Йоги, факиры — ими борцы за дело Ленина-Сталина сыты по горло. Убивать надо таких факиров в детстве из рогатки — правильно сказал товарищ Бендер, простой советский управдом.
„Любо, братцы, любо, любо, братцы жить, / С нашим атаманом не приходится тужить. / Атаман наш знает кого выбирает...” — вся страна подпевала батьке Махно из «Александра Пархоменко». «Бронепоезд» ни дня не ржавел на запасном пути, громыхал и громыхал на подмостках необъятной страны. Дача в посёлке Переделкино, оплата отзывов на чужие рукописи — отнюдь не удел Андрея Платонова, не говоря о Бабеле.
Хочешь — тужи, хочешь — пригорюнься, но форсу не теряй. И то сказать: атаман знает почти наизусть твоё «Дитё». Нет, не Александр Фадеев, бери выше. Следует заручиться поддержкой нужных людей, и всё многопудье пойдёт в печать, полагала Тамара Владимировна. Главное — прорвать плотину, хлынуть есть чему.
Нужные люди выпивали, порой крепко выпивали. Вот Всеволод Вячеславович выпивает на троих: восходящая звезда изящной словесности Сергей Владимирович Михалков (род. 1913) и звезда в зените Константин Федин (1892–1977). Тамара Владимировна подстроила застолье. Жора Фёдоров участвует в попойке, оставаясь при этом совершенно трезвым. Уметь надо. Советский писатель должен уметь.
Оказывается, чтобы узнать человека, нужно его подпоить. Относительно хороший человек, пусть даже он и закоренелый злодей, в подпитии улучшается. Плохой человек, который притворяется хорошим, в подпитии мерзеет на глазах.
Относительно хороший человек Федин мрачно гудит: „Я всё продал. Нет, не вещи. Я продал себя, свой талант. Я — труп”. Жадный, хитрый, расчётливый Михалков прибедняется: „Ну, что меня ждёт впереди? Напишу ещё три-четыре басни, и всё...”
Дача Бориса Пастернака — через забор. Совершенно невыгодное соседство, хозяин не пособит прорвать плотину. Пастернак точно в таком же положении, что и Всеволод Вячеславович: не печатают. Кормится переводами. Но в доме Ивановых был настоящий культ Бориса Леонидовича. И Тамара Владимировна этот культ всячески поддерживала, не говоря про Кому. Кома в одиночку бился за Пастернака после живаговских событий. Бился, как лев. Все поджали хвост, один Кома бился. Потому что правильно воспитали.
Какое ни возьми произведение Всеволода Вячеславовича — чуть-чуть, но недолёт. Всегда чувствуешь, что этот писатель способен на гораздо, гораздо большее. Что у него совершенно особый мир, а он становится на горло собственной песне. И дело тут вовсе не в желании подладиться под время, подрубив себе ноги.
Писатели делятся на выдумщиков и наблюдателей. Всеволод Вячеславович был выдумщик, да ещё какой. Мог сочинить что угодно правдоподобное, сроду не догадаешься, что выдумка. Мог разыграть любого, самого осторожного. Если выдумка даётся писателю сама собой, он этот свой дар не ценит. Он хочет другого: чтобы достоверность, доподлинная правда его произведения казалась художественным вымыслом.
Охмурить Всеволод Вячеславович мог кого угодно, как Вольф Мессинг. Потому что был факир. Самый настоящий факир, не самозванец Остап Бендер. Таил свой дар даже от близких. Иначе Тамара Владимировна могла заставить его вместо попоек с нужными людьми просто охмурять их. Того же Михалкова Всеволод Вячеславович запросто мог принудить сослужить службу, раз плюнуть. Михалков принёс бы в зубах блюдечко с голубой каёмочкой и долго хвостиком вилял, чтобы взяли.
Своё тайное искусство Всеволод Вячеславович использовал исключительно в годы войны, по необходимости. Только началась война, оно ему и понадобилось: он потерял удостоверение личности. По роду его писательской деятельности Всеволоду Вячеславовичу полагалось бывать на передовой, в штабах у военачальников и тому подобное. А он потерял удостоверение личности.
И два года он бывал на передовой, в штабах у военачальников и тому подобное, имея на руках только пропуск в военторговскую столовую. В поверженном Берлине Всеволод Вячеславович воспользовался своим искусством факира последний раз в жизни: он украл меч Адольфа Гитлера. Это предел его достижений по части охмурёжа.
Огромный меч в красных ножнах. Из рейхсканцелярии. Он там один был, такой меч. Понятно, чей. И Всеволод Вячеславович его присвоил на виду у всех. Фронтовые разведчики ничего не заметили. И привёз в писательский посёлок Переделкино.
Куда дел этот меч Кома Иванов, надо спросить у Комы. Но в первые послевоенные годы меч Адольфа Гитлера Всеволод Вячеславович родным не показывал. Жоры Фёдорова он ничуть не стеснялся, доставал в его присутствие меч и отводил душу. Зачем-то ему был нужен зритель. Жора с изумлением и восторгом наблюдал бои Всеволода Вячеславовича с тенью. В этом немолодом и довольно грузном человеке совершенно невозможно было предположить такого бойца. Всеволод Вячеславович преображался до неузнаваемости: с лёгкостью необыкновенной бегал и прыгал, нанося невидимому противнику удары мечом. Факир — это пожизненно.
В 1946 году ГБ получил свою первую учёную степень. Всеволод Вячеславович присутствовал и на защите, и на обязательном в таких случаях торжественном застолье. Во время застолья он встал и сказал: „Я был уверен, что Жора станет писателем. Я ошибся — он стал учёным”.
Факиры никогда не ошибаются: ГБ стал и учёным, и писателем. Желающие могут убедиться в этом самостоятельно:
Сегодня мне предстоит почтить Заратустру неукоснительным исполнением второго его завета: обновить сайт ХП. Кто такой этот Заратустра — понятия не имею. Моя выдумка, скорее всего.
Завтра, 1 марта, Вселенская родительская суббота. Поминовение всех усопших от века христиан. Я уже испытал на собственной шкуре, каковы последствия поминовения родных по крови грешников. Им становилось немного легче терпеть вечные муки, в этом я совершенно уверен. Ибо мне становилось намного хуже, и надолго.
Поэтому в храме я стараюсь держаться подальше от столика с небольшим Распятием и ячейками, куда ставят поминальные свечи.
А завтра я поставлю свечу за помин души раба Божия Георгия, ничуть не опасаясь перераспределения благодати в ущерб мне, ныне живущему. Потому что ГБ — праведник.
Прощай, Лора. Ты тоже моя выдумка, вроде заветов Заратустры. Я неважнецкий наблюдатель, но память вполне сносная. Помню, что и четверть века назад звал Вас по имени-отчеству. Лора — это для внутреннего употребления, вроде Комы в семействе Всеволода Иванова.
Прощайте, Лариса Аркадьевна. Сайт www.ka2.ru имеет внятный почтовый ящик, и я отвечаю на каждое письмо, на каждое. Кроме писем из прошлого.